— Так точно, ваше благородие, понятно!
— Имейте в виду: у меня три дочери, стало быть, надо по крайней мере три тысячи приданого. Понятно?
Взводные делали соответствующие выводы, и командир сотни здорово наживался во время маневров «на приданое дочкам».
В мрачных казармах воздух был вечно спертый и пропитанный запахом прелой шерсти и промокших портянок. Спали мы на деревянных нарах, вповалку. Постельного белья не полагалось. Привезенный из дому мешочный матрац набивали гнилой соломой, подкладывали под голову соломенную подушку — вот и вся постель. Клопы, блохи, вши были постоянными жильцами казармы.
До чего хотелось вырваться из опостылевшей казармы, уйти в степь, хоть на минуту почувствовать себя вольным! Но разве это возможно? Дезертировать бесполезно. Куда пойдет калмык? Домой, в станицу? Там все равно найдут, и будет еще хуже: отошлют в тюрьму. Тогда навсегда распрощайся со степью зеленой, с донскими станицами, с семьей!
Существовал, правда, один секретный и верный способ освободиться от службы. Об этом способе по ночам шептались калмыки. Служил в полку некий фельдшер, который за двадцать пять рублей снабжал желающего освободиться каким-то страшным, им самим составленным зельем.
Знали ребята, что дело это рискованное. И все же, доведенные до отчаяния муштрой и издевательствами, шли к фельдшеру. «Добрый человек», взяв задаток, давал калмыкам бурую жидкость и поучал, как пользоваться ею. Снадобье было сильнодействующим ядом. Через некоторое время солдат начинал болеть, шел на комиссию и увольнялся. Из восемнадцати калмыков, призванных вместе со мной в армию, тринадцать освободилось «по чистой». Помню, с какой радостью они уезжали домой, к семье. И как мы им завидовали! Денег у нас на «лекарство» не было: жалованья мы получали двадцать восемь с половиной копеек в месяц, да и то полкопейки вычиталось на свечи и лампадки к «святым иконам»,
...В 1905 году напуганное революцией, восстанием на броненосце «Потемкин» царское правительство немного «улучшило» голодное обеспечение солдата. Прибавили четверть фунта мяса, стали выдавать сахар — двадцать пять граммов в день — и даже один грамм чаю. В котле появились свежие овощи. Выдали постельные принадлежности: две простыни, две наволочки, одеяло (белье, конечно, мы стирали сами). Даже жалованья прибавили: стали выдавать вместо двадцати восьми с половиной пятьдесят копеек в месяц!
Но по-прежнему лют был урядник Куличкин, по- прежнему допекал он солдат на «словесности», заставлял до седьмого пота ходить гусиным шагом по казарме.
Возведенная усилиями начальства непреодолимая стена неприязни между калмыками и остальными казаками оставалась столь же высокой и крепкой. У нас, «нехристей-инородцев», было такое положение, что мы и думать не могли о каком бы то ни было правовом равенстве с остальными казаками. На всех занятиях, начиная с уборки коня и кончая стрельбой, во время нудной, бессмысленной «словесности» калмыки подвергались постоянным насмешкам и унижениям. И, как бы лихо ни рубал калмык, как бы лихо ни соскакивал он на всем карьере с коня и тут же ни вскакивал обратно, все равно не считали его настоящим казаком. А я умел и лозу рубить, и на полном ходу с коня свеситься, платок с земли поднять, и на полном скаку обернуться и мишень прострелить. Лихим стал джигитом, не хуже любого казака.
В промышленных районах Польши вспыхнули восстания рабочих. Царское правительство стало посылать на усмирение рабочих воинские части. Наша сотня получила назначение в город Домбров. Нас отвели в бараки одного из крупных заводов. Сразу же меня вызвал командир сотни:
— Вот что, Городовиков! На каждую лошадь ты получаешь по пятнадцати фунтов овса. Десять фунтов трать, а пять фунтов с каждой лошади — мне. Вот тебе ключ от кладовой.
Во взводе было двадцать лошадей. Значит, каждый день командир сотни будет зарабатывать два с половиной пуда овса. Неплохо!
Город Домбров был объявлен на военном положении. На заборах, на стенах домов расклеили приказ:
«Все граждане не имеют права ходить по улицам после десяти часов вечера. В случае появления граждан на улицах патрулирующие казаки должны немедленно их арестовывать. В случае неподчинения патрулю казаки имеют право на месте расстреливать неподчиняющихся».
За каждого расстрелянного бунтовщика казак получал по двадцать пять рублей и медаль. Некоторые казаки с целью наживы стали убивать прохожих и выдавать их за бунтовщиков.
Я думал: «За что же они убивают беззащитных людей? Разве за убийство человека полагается получать плату и медали?» Ляжешь спать и всю ночь ворочаешься с боку на бок. Что ж это делается?
Ответ на свои недоуменные вопросы я нашел в книгах и прокламациях, попадавших к нам в казарму. Если командир сотни находил эти книги, он страшно сердился, немедленно сжигал их и кричал:
— Эти книги пишут бунтовщики, жулики, арестанты и каторжники!
Однажды ночью командир сотни поехал по срочному вызову в штаб. Я и еще пять казаков сопровождали его, он один ехать боялся. Мы проезжали мимо небольшого домика. Неожиданно раздался звук, похожий на выстрел. Командир сотни приказал обстрелять домик. Я случайно заглянул в окно. В комнате на полу играли ребятишки, двое взрослых мирно сидели за столом, женщина хлопотала у печки. Конечно, никто отсюда не стрелял.
Когда я об этом доложил сотенному, тот сначала обругал меня, а потом сказал:
— Ну ладно, ступай, только быстро.
Я вбежал в дом.
Оказалось, хозяйка уронила большую сковороду на цементный пол, и это мы приняли за выстрел.
Когда я доложил сотенному, командир нахмурился и приказал трогаться в путь.
— Эх, Городовиков, — сказал он мне сердито, — промазал ты случай получить награду. Я бы тебя лично представил.
Я оторопел. За какой подвиг я бы мог получить награду? За убийство беззащитных людей и ребятишек?
Впоследствии мне не раз приходилось присутствовать и при обысках, которые производили жандармы. Жандармы избивали мирных жителей и допытывались, где спрятано оружие. Царская служба мне совсем опротивела.
Какой радостью было для меня освобождение от злой солдатчины! Ведь за четыре с половиной года службы я ни разу не был в отпуску.
Мы, отпускники, в конном строю прибыли в Люблин. Снова погрузились в теплушки и в несколько дней доехали до Новочеркасска. Родина была близка, осталось сто пятьдесят километров.