— Доброе утро, — голос у женщины прозвучал довольно сдержанно. Она с явным сожалением оторвалась от окна и принялась за волосы. Она так быстро собрала их в узел, что у него вырвалось невольно:
— Ну, что вы!.. Прятать такую красоту! Странный вы народ, женщины!.. Побрякушки на себя всякие навешиваете, а такую красоту прячете.
— Не будешь ведь так ходить! — усмехнулась попутчица.
Искренность его восхищения, видимо, все же подкупила ее, глаза потеплели. Когда она уложила волосы в узел, стали видны ее неширокие плечи, высокая шея. На ней была светлая шерстяная кофточка без застежки и клетчатая юбка с разрезами по бокам. Такой же жакет висел у двери рядом со светлым пальто.
Она была не очень разговорчива, но если уж отвечала, то смотрела при этом собеседнику в лицо, а его, Алексея Ивановича, волновал этот прямой, по-детски чуть исподлобья, взгляд. Взял и рассказал ей зачем-то про фиалки.
Он увидел эти цветы впервые в ГДР, куда попал с группой ветеранов двадцать лет спустя после войны. Крохотный лиловый букетик фиалок ему преподнесла маленькая беловолосая девочка-немка в красной юбочке с корсажем. Подавая ему цветы, девочка поклонилась, отставив полную ножку. А он долго удержал цветы на ладони, опасаясь, что его большие пальцы сомнут нежные лепестки. И все оглядывался вокруг.
На горных склонах в темной зелени лесов лежали небольшие городки — будто игрушечные домики с высокими черепичными кровлями, с башнями ратуш. Только там, где тусклой извилиной отсвечивала река, высились фабричные трубы. Но даже эти трубы не нарушали мирной, идиллической картины, описанной еще Генрихом Гейне в его знаменитом «Путешествии в Гарц». И этой картины, и милого личика ребенка, крошечного хрупкого букетика на его ладони — всего этого могло бы и не быть, не приди сюда, в эту чужую страну, он, советский солдат, тогда, двадцать лет назад. Но он пришел, и во влажной прохладе лесов тут по-прежнему цветут фиалки с лиловыми лепестками и едва уловимым ароматом. Растут дети. А что может быть в жизни лучше детей и цветов?
Подумать только! С последнего дня войны прошло целых двадцать лет, а он, Копнин, жив, более того, причастен к этой мирной жизни, привык к своему счастью, а ведь надо бы напоминать себе о нем каждый день, каждый час. И еще о тех, что остались лежать в этой чужой, не нужной им земле, потому, что у них есть своя, родная, но они лежат здесь уже двадцать лет, а могли бы вот так, как он, стоять с цветами в руках и видеть это синее небо, мирные дома и лица детей.
В гостинице он бережно разложил букетик фиалок между страницами дорожного блокнота, а дома переложил засушенные Цветы в темно-голубой пятитомник немецкого поэта, что стоял на полке в Светкиной комнате.
Конечно, он не сумел передать спутнице и десятой доли того, что перечувствовал и передумал тогда в ГДР, стоя фиалками в руках, стало даже досадно за свое косноязычие. И все же тонкое лицо собеседницы смягчила задумчивость, глаза погрустнели, тронула легкой кистью руки узел волос.
— Видимо, это уже навсегда в нас — война… Мне было совсем немного лет, когда она началась, но я помню все. Как провожали на фронт, как кричали женщины, как боялись в каждом доме «похоронок»… И очереди помню в магазинах. Сама стояла. Тогда все время хотелось есть.
Отвел взгляд от лица спутницы и сказал неуклюже, стесняясь самого себя:
— Я отчего вспомнил про фиалки?.. Глаза у вас фиалковые, да. Вы не сердитесь, ей-богу, в самом деле.
Она свела было темные, намного темнее волос, брови; но посмотрела на него, и все лицо у нее засветилось от скрытого смеха. Губы у нее были свежие, полноватые, такие губы не бывают у злых женщин.
— Так чего же вы извиняетесь, если это действительно так?
Он удивился самому себе. Возбужден, взволнован. И чем? Одним лишь присутствием незнакомой женщины, которая, может быть, через час-другой сойдет на попутной станции, и он никогда больше уже не встретит ее.
— Я показал бы вам эти фиалки, да…
— И покажете, если у вас возникнет такое желание, — усмехнулась попутчица. Она видела его насквозь. Женщины уж всегда так!
Оказывается, проводница рассказала ей ночью, при посадке, что он едет в тот же город, куда направляется и она. Она приняла его приглашение пообедать в ресторане, но, когда заняли столик, предупредила:
— За себя плачу я. — Задержала взгляд на его лице и добавила. — Женщина я одинокая и предпочитаю быть независимой.
— Но почему? Одинокая, — уже осторожно поинтересовался он. — Такая… такая женщина и одинокая. Это, небось, вы уж сами завредничали.
Она подумала над его словами, над чем-то своим и кивнула, соглашаясь:
— Это вы верно, сама.
В углах свежих губ затаилась горчинка. Продолжал еще осторожнее:
— И что же привело вас в наши края, если не секрет?
Спутница так наклонила лицо, что ему стала видна ниточка пробора в ее волосах и тяжелый золотой узел на затылке. Кажется, она прятала от него глаза.
— Нет, не секрет. Я приглашена в ваш оперный театр. Буду петь в нем с нового сезона партии меццо-сопрано.
Он даже охнул изумленно:
— Вы артистка? Никогда бы не подумал!.. Артистка!.. Артисты такие…
— Какие? — рассмеялась она над его растерянностью. — Особые? Злоупотребляют гримом? Он надоедает на сцене. И вообще, когда не привлекаешь к себе внимания, держишься в тени, больше видишь, замечаешь. А для артиста это очень важно… Вон, посмотрите на тот столик, слева. Эта дама, видимо, еще совсем недавно получила возможность тратить много денег. Сколько на ней золота! И кольца, и перстни, серьги, кулон. И в мехах, должно быть, не очень удобно сидеть за обеденным столом.