Паскоал продолжал говорить, будто бы и не слышал Жоан Жоану. Он умел должным образом направить разговор.
— Так пусть вам будет известно, ньо Жоан Жоана, положение в наших краях сейчас скверное, как никогда. Это не секрет даже для самых нерадивых хозяев, так-то, сеньор. Но попробуйте-ка найти где-нибудь в другом месте нашего острова такие земли, где знающему человеку было бы так же легко добраться до воды. Дождя нет как нет, но все говорит за то, что он скоро будет. И лунный календарь ньо Витала это подтверждает. И бродяга ветер, время от времени подающий признаки жизни, спускаясь с горных вершин и стремясь повернуть на запад, — тоже ведь одна из примет дождя. Не надо учиться в лицее, чтобы знать это. Участок на Скалах, — горячо заверил Паскоал, — лучший в долине. Вода здесь близко, как золотоносная жила на хорошем прииске, стоит только копнуть. Лишь бы деньгами для колодезных работ разжиться, а там как сыр в масле будете кататься. У ньо Алваро не было чем заплатить рабочим, не станешь же делать все в одиночку, да и силы у него уже не те. Ему трудно было бороться с сорняками, а арендатору тоже невмоготу одному с ними справиться. Вот земля постепенно и зарастала дикими травами и репейниками. Арендатору нужны помощники. А бедного ньо Алваро совсем доконали долги — есть же на свете такие горемыки, лишь тогда могут жить по-человечески, когда волосы на голове заложат, — вот его и обрили наголо. — Паскоал провел рукой по волосам, будто бритвой. — Он только и умел, что стать на колени и твердить молитвы. — Да, сеньор, земля хоть куда. Вы видели, как банановая пальма выпускает стрелку за стрелкой, одна краше другой! — восторженно воскликнул он, пытаясь жестами показать новому владельцу, какой урожай дают банановые пальмы на Скалах. — Богатая кладовая вам досталась, ньо Жоан Жоана. Я на работу лют, и с вашей помощью…
Лицо Жоан Жоаны омрачилось, губы под усами крепко сжались: «Боже мой, все обман в этом мире, все обман». Он прервал разглагольствования арендатора. Его так легко не купишь. Исполненные притворной кротости слова с трудом просачивались сквозь густые с проседью усы. Он не нуждается в поучениях. Он сыт по горло всеми этими бананами, маниоками, сахарным тростником и пальмами. Его денежки постоянно попадают в руки людей недостойных, без стыда и совести. Участков, на которые нет спроса, у него и сейчас более чем достаточно. А прибыли только на бумаге. Но Паскоал твердил свое, не обращая внимания на жалобы ростовщика, он разливался соловьем:
— Вот что я вам скажу… Ньо Сансао жаловался, что у него нет денег. А у самого земли пропасть. В этом году ему надо купить семян для посева, он собрался обрабатывать неполивные земли на Северной стороне и где-то еще. — Паскоал пытался завоевать доверие этого могущественного и денежнего человека, но орешек оказался явно не по его зубам, с Жоан Жоаной трудно было тягаться.
— Ньо Сансао? Ах да, помню. — Глаза ростовщика снова блеснули. — У этого оборванца и в самом деле много превосходной земли. — Заложив руки за спину, Жоан Жоана круто повернулся и, пригнувшись, вошел в дом.
Сансао был как раз из тех, кто заложил даже волосы, но, попроси он у ростовщика любую сумму, тот не стал бы отказывать. Для Жоан Жоаны не было тайной, что Сансао не станет вкладывать полученные деньги в хозяйство, однако это его не волновало. Удел одних в этом мире — просить, удел других — давать. Сансао и ньо Жоан Жоана представляли собой две эти противоположности. В любой момент каждый из них мог оказаться в зависимости от другого. Ростовщик превосходно знал земли, принадлежащие Сансао. Он остановился посреди комнаты, уставившись в потолок, откуда свисала почерневшая от копоти паутина.
В тот же день, когда наступили сумерки, а Жоан Жоана не успел еще отдохнуть от трудов праведных, люди видели, как лошадь ньо Сансао с хозяином в седле поворачивала на тропинку, ведущую к Скалам. Тропинка отлого спускалась под гору и приводила прямо к дому, стоявшему на вершине невысокого холма. Лошади была хорошо знакома эта дорога. Она галопом пробежала с десяток шагов и остановилась, тычась мордой в забор. Во дворе около калитки стояли ростовщик и Мане Кин и о чем-то беседовали.
Глава пятая
Еще не рассвело, но на востоке, в стороне канала, отделяющего Санто-Антао от Сан-Висенте, звезды уже стали бледнеть. Канал находился далеко, за горными хребтами. Плоские, точно вырезанные ножом картонные декорации, черные и остроконечные вершины полукругом обступили долину, заслоняя горизонт.
Внизу, на окутанной предутренней мглой земле, около лачуги, прилепившейся у обочины дороги на крохотном участке, оглушительно верещали сверчки и цикады. В скудно обставленной полутемной комнате, где, кроме четырех стен, сложенных из камней и обмазанных глиной, почти ничего не было, Эсколастика собиралась в дорогу; она стремительно двигалась по комнате, нагибалась, становясь на мгновение невидимой с улицы, приносила какую-то снедь, открывала и закрывала ящик стола, укладывала в корзины продукты; все спорилось у нее в руках, движения ее были исполнены уверенности, какая присуща лишь тому, кто хорошо знает, где лежит каждая вещь. Самодельная стеариновая свеча, воткнутая в щель у окошка, отбрасывала тусклый красноватый свет. Пламя чадило, с трудом удерживаясь на кончике фитиля.
Чтобы пораньше встать, Эсколастика легла сразу же после ужина, как говорится, с курами, оставив половину дел на утро. Душа у нее в тот вечер ни к чему не лежала, после разговора с Мане Кином пропала всякая охота заниматься хозяйством. Однако время шло, а она все ворочалась под одеялом, и образ возлюбленного неотступно маячил у нее перед глазами, как она ни стремилась отогнать его, как ни прятала лицо в подушку, и только глубокой ночью сон наконец сморил ее. Если бы мать с громким криком не растолкала Эсколастику на рассвете, она бы еще, по всей вероятности, спала. И вот уже большая плетеная корзина доверху наполнена зеленой фасолью и плодами манго, нежными, желтовато-зелеными и красными с волокнистой приторно-сладкой мякотью.
Сделав ложбинку между плодами манго, она положила туда кожаный мешок с двенадцатью сырами из козьего молока и прикрыла его банановыми листьями. Потом, чтобы защитить содержимое корзины от резких ветров по дороге в Порто-Ново, закрыла корзину лыком клещевины, продев концы в дырки по краям. В корзинке поменьше лежало две дюжины яиц, несколько круглых пепельно-серых кусков домашнего мыла и пачка мягких, величиной с сигару свечей тоже собственного изготовления.
Стоя на пороге дома и опершись о косяк, нья Тотона разглядывала небо. Тощая, в длинной, волочащейся по полу юбке и широченной кофте из грубой холстины, ниспадающей с плеч, словно потрепанное знамя, она беспрерывно сосала мундштук деревянной обгрызанной трубки, шумно втягивая губами воздух, точно козленок, сосущий материнское вымя.
— Сегодня, дочка, вам придется идти под палящим солнцем. Надеюсь, тебе ни о чем больше не нужно напоминать. — Это была обычная угроза — намек на то, что в случае неповиновения девушку ожидает порка айвовой розгой.
— Почему ты не разбудила меня пораньше? — робко упрекнула ее Эсколастика, не переставая укладываться. — Я ведь собиралась сходить на ручей искупаться, не знаю теперь, как быть.
Нье Тотоне было немного нужно, чтобы вскипеть. Дрожа от негодования, она воздела к небу костлявые руки, слова застревали у нее в горле; всякий раз, приходя в волнение, она начинала так гнусавить, что ее с трудом удавалось понять.
— Так что же ты, спрашивается, стоишь, только время зря теряешь. Беги, нахалка ты эдакая, беги сейчас же! — Ее тело подергивалось, точно соломенное чучело на ветру. Но скоро силы иссякли. Нья Тотона стала задыхаться и судорожно ловить воздух ртом. Вены у нее на шее вздулись, глаза налились кровью. Несколько мгновений она с испугом смотрела на дочь, не переставая яростно сосать замусоленную, почерневшую от никотина трубку. Затем подошла к самодельной свече, вырвала фитиль, в бешенстве ударила им по стене. Красноватое, окутанное густым дымом пламя вскинулось почти на несколько дюймов. Неясные тени заплясали на почерневших от копоти стенах, на утрамбованном земляном полу.
— Ух ты! — удивилась она и, повернув голову, взглянула на Эсколастику. — Ты все еще здесь, негодница! — Прут из айвы лежал на подоконнике, стоило только руку протянуть. Схватив его, нья Тотона принялась угрожающе им размахивать. — Хочешь, чтобы я вздула тебя с утра пораньше, этого добиваешься?
Эсколастика не очень-то испугалась. По крику матери она научилась различать, когда нья Тотона действительно собиралась ее наказать, а когда просто стращала. Она раскрыла дорожную сумку с едой, окинула быстрым внимательным взглядом початки кукурузы и куски крутой маниоковой каши, вновь завязала сумку шпагатом и положила ее в большую корзину между двумя полосками лыка. Приподняла указательным пальцем маленькую корзину, чтобы определить, насколько она тяжелая, и поставила ее обратно. Затем взяла блестящий, будто полированный, сосуд из выдолбленной тыквы, напоминающий восьмерку, не раздумывая, сорвала с кровати застиранную холщовую тряпку, служившую покрывалом, схватила кусок домашнего мыла, который извлекла из щели в стене, и вихрем метнулась к выходу. Нья Тотона слышала, как затихают вдали торопливые шаги дочери. «Не стой я у тебя над душой, ничего путного из тебя бы не вышло», — раздраженно проворчала она. Трубка запыхтела и погасла, старуха поднесла ее к пламени свечи, которое снова еле теплилось. Фитиль был почти такой же толстый, как и свеча, и, казалось, обладал способностью двигаться, более проворный, чем побег растущей на берегу ручья банановой пальмы. Нья Тотона затянулась раз, другой, сплюнула, потушила свечу, и предутренний мрак поглотил ее. Она как бы застыла на месте, нахохлившись, точно курица на яйцах. Такая уж была у нее привычка. Руки сами собой принялись поглаживать и почесывать тело, тычась в него пальцами-клювиками, словно притихшие и сонные цыплята. Она спрятала их под мышками, по-матерински пригрела и приголубила, вобрала голову в плечи и задремала.
Кратчайшая тропинка к ручью была предательски скользкой. Она спускалась почти отвесно, камни уходили из-под ног, скатывались к гранитному парапету и падали с пяти-шестиметровой высоты вниз, на каменистое ложе реки. Только отлично зная дорогу, можно было пройти там босиком. Обычно на это отваживались лишь те, кто очень спешил, у кого были крепкие, сильные ноги и козья сноровка лазить по горным кручам. Эсколастика скакала как коза, ноги у нее были крепкие, и к тому же дорогу к ручью она знала как никто другой.
После нескольких опасных поворотов тропинка шла по самому краю обрыва, а потом устремлялась вниз по теснине, которая образовалась в скале в результате эрозии и была настолько узкой, что приходилось цепляться руками за выступающие глыбы камней, скользя вниз, пока тропка не выводила к протоке. Эсколастика пробиралась почти на ощупь. Со дна ущелья тянуло холодом, лишь порывы ветра нарушали мертвое молчание бездны; темнота казалась непроглядной, равнодушный свет мерцающих звезд сюда не доходил, и легкий ветерок не мешал ночному сну деревьев. Эсколастика остановилась, чтобы перевести дух, непонятная тоска овладела ею. Она прислушалась, различила где-то вдалеке едва уловимый плеск воды, падающей сверху, и шум напомнил ей доверительный и спокойный голос друга. Когда она снова пустилась в путь, камень, на который она неосмотрительно оперлась, выскользнул и покатился вниз, увлекая за собой другие, с грохотом, который заставил ее оцепенеть. Эхо ударилось о противоположный берег ручья и возвратилось назад, как волны прибоя.
Нет, это был не страх. Скорее какое-то смутное беспокойство, безотчетная тревога. Или — кто знает? — боязнь чего-то нового, еще неведомого ей, связанного каким-то образом с ночной тайной темных деревьев у ручья. А может быть, она просто устала и нервы сдали. Широко раскрыв глаза, Эсколастика продолжала идти. Ей следовало поторопиться, потому что путь до Порто-Ново предстоял неблизкий, а в небе уже проглядывали светлые полоски занимающейся зари. Эсколастика чувствовала себя разбитой, она плохо спала ночь — чего с ней еще никогда не случалось, — но все же продолжала идти. Скоро они встретятся с Жоаниньей.
Ах, как нравились ей эти долгие переходы вместе с разговорчивой дочкой ньи Аны! Слушая болтовню подруги, она и не замечала, как километр за километром остаются позади. Пока они шли по нескончаемым дорогам острова, Эсколастика казалась себе свободной, жизнерадостной, беззаботной, точно выпущенная в поле коза; если ей хотелось немного отдохнуть в тени деревьев или отвесных скал, она останавливалась, отпивала глоток воды из висящего на поясе сосуда, подкреплялась ломтем хлеба, и какое это было счастье, что за ней не следило зоркое, неустанное око матери, которая оговаривала каждый ее шаг, скрежетала зубами от злости, стегала ее по спине айвовым прутом. До чего же хорошо побыть на свободе хотя бы несколько часов! С восхода и до заката шагали они по проселочным дорогам и узким тропам, по заросшим кустарником берегам ручьев, по бескрайним равнинам и голым плоскогорьям! Не беда, что целый день приходилось идти с тяжелой корзиной на голове. На душе было так легко, и сердце в груди пело от радости. Когда они прибывали на место, Эсколастика старалась как можно скорей выполнить материнские поручения. Подружки посмеивались над ее усердием: «Передохни немножко, глупенькая. У кого нет терпения, не будет и умения». Она не глазела разинув рот на витрины магазинов в Порто-Ново, как делали это другие, хотя и ее привлекали выставленные там красивые товары. Цветастые платки, амулеты, стеклянные ожерелья на любой вкус, хорошенькие четки с позолоченными и посеребренными бусинами, яркие, блестящие ленты, ткани разнообразных расцветок, всевозможные зеркала. Она никогда не простаивала подолгу у витрин. И всегда торопила товарок, отчего они порой приходили в неистовство. Шум морского прибоя, уличный гам и суета, цоканье лошадиных копыт по мостовой, толкотня на пристани оглушали Эсколастику, ей становилось не по себе. Ее пугали грубые шутки парней; Жоанинья — та вела себя с ними совсем по-другому: упершись руками в бока, она поддразнивала их, никому не давала спуску, и всегда у нее был готов ответ зубоскалам из Порто.
В этот день Эсколастика встала в плохом настроении: «Мане Кин непременно уедет». Она целую ночь думала о нем. Мане Кин все время стоял у нее перед глазами и не хотел уходить, словно его кто-то заколдовал, образ Кина казался ей таким реальным, что она даже испугалась, как бы мать, проснувшись поутру, не застала парня в доме. Какая нелепость! Разве у нее на лбу написано, о чем она думает, и мать может прочесть это, точно в зеркале? «Мужчинам никогда не сидится на месте, — в который уж раз повторяла про себя Эсколастика, пока, цепляясь за камни руками и ногами, спускалась по узкому ущелью. — Вечно они мечутся туда-сюда. И нигде им не бывает хорошо, ведь они ни к кому и ни к чему не могут привязаться. Правильно поступает Жоакинья, не желая знаться с мужчинами». «Ничтожества они все, плевала я на них», — любила повторять Жоакинья, презрительно оттопырив нижнюю губу. Изогнувшись всем телом, Эсколастика легко соскользнула вниз и спрыгнула на берег ручья. Сейчас в ее сердце бурлила ярость, потому что характером Эсколастика пошла в мать, в нью Тотону: увлекалась бурно. Не ведая, что такое любовь, она никогда не произносила этого слова, да и не нуждалась в нем. Слово «любовь», на ее взгляд, было какое-то напыщенное, не имеющее для нее никакого смысла. Но она знала, что такое бурное увлечение, потому что уродилась в мать: уж если увлекаться, то увлекаться без оглядки. Какое это наслаждение кататься по земле и вопить, причитая, словно потерявшая рассудок женщина, в которую вселился злой дух!
Утро уже занялось, и обращенная к востоку огромная Гора-Парус, напоминающая пирамиду, утратила всякую таинственность. Эсколастика углубилась в заросли гигантского красноствольного ямса, раздвигая руками хлеставшие ее по лицу широкие, покрытые росой листья. Водопад, укрывшийся за гладкими камнями и разбросанными то тут, то там кустами ямса, находился чуть поодаль. Вода низвергалась с замшелого утеса, который нависал над выдолбленной в гранитной глыбе выемкой, формой и размером напоминавшей большую бочку. Ручей, наполовину высохший, огибал гранитную глыбу, исчезая и появляясь вновь среди темно-зеленых трав и кустарников. Безмолвие и темнота ночи еще не ушли отсюда. Эсколастика остановилась у водопада, оглядываясь по сторонам, как пугливая лань, которая боится подойти к водопою.
Она положила на землю сосуд из тыквы, холстину и мыло. Немного помедлила в нерешительности. Прислушалась, снова осмотрелась вокруг. В двух шагах от нее банановые пальмы сплетали кроны, словно опираясь друг на друга, стоя дремали живые существа. Мощные побеги ямса пробивались из влажной земли, будто чьи-то жадные, таинственные руки с угрожающе стиснутыми в кулак пальцами. Где-то чирикнул воробей, должно быть, во сне. Но это было первым сигналом пробуждающейся жизни. Свежий ветерок пробежал вдоль ручья, осторожно касаясь почти отвесных берегов. Вскоре розовые полосы зари бесследно растаяли в небе.
Эсколастика развязала пояс, юбка соскользнула на землю, на нее упали другие одежды. Дрожащая, обнаженная, кинулась она к каменному водоему. Присев, поплескалась в воде, раза два поспешно, как воробышек, окунулась. Потом намылилась, и тело ее стало скользким, точно рыбья чешуя. Руки Эсколастики были жесткими и мозолистыми, как у мужчины, и казались чужими в сочетании с девичьим телом. Выпрямившись, она попала под струю водопада, низвергавшегося ледяным душем прямо на нее. Растерев кожу шершавыми ладонями, она сполоснулась. Прикосновение собственных жестких мозолистых рук заставило ее трепетать — так от внезапного прикосновения крыльев стрекозы по стоячей, сонной воде расходятся круги.
Выйдя из водоема, продрогшая до костей Эсколастика завернулась в холстину, у нее зуб на зуб не попадал. Ветерок, который прежде легко порхал, совершая неторопливую утреннюю прогулку, вдруг превратился в ураган и, закружившись бешеным вихрем, сжал ее в леденящих объятиях; дикие фиговые пальмы встрепенулись, несколько листьев отделилось от кроны и, кружась, устремилось вниз; банановые пальмы очнулись от тревожного забытья; ямс замахал в воздухе огромными расплющенными руками, но улеглись на землю опавшие листья, тихонько прошелестели потревоженные ветром молодые побеги, и вновь воцарилась тишина.
Вот тогда-то со стороны банановой рощи и раздался истошный вопль, отозвавшийся вдалеке резким металлическим эхом. Эсколастика высвободила голову из простыни, прислушалась, пристально вгляделась в банановые пальмы, за которыми еще лежала густая тень. В тишине, охватившей окрестности таким плотным кольцом, что даже шум падающей воды не в состоянии был через него пробиться, зазвенел отчаянный крик, словно то был голос земли, которая на погибель себе превратилась в человека или животное и обрела способность ощущать боль, жаловаться и бунтовать. Страх обуял Эсколастику, беззащитную в своей наготе. Страх, что поблизости окажется мужчина. Обнаженная девушка — легкая добыча. Это была единственная связная мысль, пришедшая ей на ум. Не разбирая дороги, бросилась она в пещеру под скалой и притаилась там. Несколько секунд, показавшихся ей часами, она с мучительным беспокойством вслушивалась в сдавленный хрип человека, чье горло сжимали, должно быть, безжалостные руки убийцы. Наконец жертва, видимо, перестала сопротивляться, и все стихло.
Ах! Эсколастика с облегчением прижала руки к груди и истерически расхохоталась. Эхо отбросило прочь охватившие ее смятение и ужас: это кричал не человек, это кричал не мужчина. Ей были хорошо знакомы эти болезненные стоны. Боже милостивый! Нет, это кричал не человек. Несколько лет назад как-то вечером она впервые услышала эти крики и кинулась бежать со всех ног, словно ее преследовала нечистая сила. Оказалось, что так стонет рожающая банановая пальма. Да-да, рожающая банановая пальма! Банановые пальмы так же, как женщины, мучаются при родах. Так же, как женщины, они кричат от боли, даря своим детям жизнь. Эсколастика ожесточенно принялась растирать холстом тело и снова ощутила сквозь материю прикосновение своих жестких пальцев.