Первым обнаружил медведя Гран При. Чабанские собаки услышали отдаленный лай совсем не в той стороне, куда бежали сами. Они сразу же свернули и помчались на голос, доносившийся с верхней окраины леса, которую совсем недавно обошли охотники. С треском продираясь сквозь молоденький подлесок, Аю бормотал себе под нос:
— Как может этот городской щенок драться с медведем? Сейчас его задерет медведь. Сейчас…
— Скорей, скорей, скорей! — отвечала Лёня.
Заливистый лай Гран При постепенно перемещался в сторону перешейка, где ждали в засаде охотники. Дорогу овчаркам преградила глубокая обрывистая балка, и они на несколько мгновений остановились. На той стороне балки здоровенный медведь вертелся волчком, пытаясь схватить пляшущего перед его носом Гран При. Иногда изящный аристократ заскакивал с тыла и вцеплялся в жирный медвежий огузок. Зверь яростно ревел, размахивал лапами, а Гран При проворно отскакивал на несколько шагов и затем нападал снова. Все это время медведь и собака не топтались на месте, а заметно продвигались в нужную для лайки сторону — поближе к охотникам. Но скоро Гран При добился главного: зверь позорно кинулся наутек — опять-таки в направлении засады.
И вот тогда, резко рванувшись вправо, Аю (а за ним и моя мать) обогнул обрывистый склон балки, пересек ее в пологом месте и бросился наперерез медведю.
— Ты куда? Не мешай! — заорал Гран При, но разве могли его услышать, да еще и понять?
Аю и Лёня поступили, как велел им долг стражей отары. Они видели перед собой злостного грабителя, разбойника и обязаны были, больше того, страстно желали наказать врага. Охота… облава… засада — ничего этого самоотверженные чабанские собаки не знали.
Сначала был катящийся по земле клубок из трех тел — одного огромного, бурого и двух поменьше, грязно-желтоватых. А черное стремительное тельце то ударялось мячиком о бурую шкуру, то отскакивало. Клочья разноцветной шерсти смешивались с брызгами жирной земли, рев и клацанье клыков — с пронзительным визгом… Потом клубок распался. Гран При отлетел к дереву и ударился головой о гладкий ствол чинары. Бесстрашный Аю лежал со сломанной шеей, тихо доживая последние мгновения своей жизни. Лёня отчаянно вопила от страшной боли: в левой части лба кожа ее висела красными лохмотьями и глаз не открывался. Медведь во все лопатки удирал к верхней окраине леса, захлебываясь от крови, которая ручьями текла по его разодранной морде и прокушенному носу. В соседний лес он перебежал по открытым склонам холмов, где его совсем не ждали…
Когда к месту побоища пришли люди, Аю был уже мертв. Гран При, целый и невредимый, стоял на слегка подрагивающих ногах и вылизывал рану на лице у Лёни, которая почти успокоилась и теперь лишь тоненько поскуливала.
На следующий день опять устроили облаву, но взяли с собой только Гран При.
Из-за того, что вместо одного медведя погиб другой, злость у охотников была великая, но зверя они обнаружить не смогли. Остались еще на один день, ходили в соседний лес, однако и на этот раз рыли землю не там, где была спрятана кость. Медведь ушел далеко и, вероятно, возвращаться в ближайшее время не собирался. Кстати, сразу же после первой облавы Гран При уверенно заявил моей матери, что проклятый зверь больше никогда не появится в здешних местах. (Время показало, что горожанин был прав).
В оставшиеся до отъезда два вечера все внимание Гран При было устремлено на Лёню. И разве могла она, неискушенная сельская жительница, устоять перед этим блестящим кавалером, который покорил ее благородством манер и тонкостью обхождения! Они гуляли до поздней ночи, отходя подальше от коша и поднимаясь к скалам, торчащим на гребне склона. Стояла чудесная погода. На небе сияли крупные звезды, каждая величиной с миску для похлебки. Прохладный бодрящий воздух был напоен восхитительными ароматами горных куропаток, уларов и сусликов…
Когда охотники собрались домой, Лёня хотела проводить Гран При до машины, но один из чабанов строго окликнул ее и послал на работу — присматривать за отарой. Больше она моего будущего папашу не видела.
Вот и все, что я знаю об отце. Мне никогда не приходилось его встречать. Жаль, разумеется, но ничего не поделаешь. Такова жизнь, как говаривала моя мать, такова псевдоинформация…
Я и три моих братца родились на Нижней ферме, когда на пастбищах выпал первый несмелый снежок. Хорошо себя помню с весны будущего года. К тому времени братьев уже отдали другим чабанам, и не суждено было нашей семье вместе пасти и стеречь одну и ту же отару. Братья обещали стать почти такими же мрачными громилами, как их предки по материнской линии. Отличались они от обычных щенков кавказской овчарки только более темной шерстью, да хвостами-бубликами. Я оказалась самой маленькой — это раз. Шерсть на спине была светло-коричневой, а по бокам — светло-рыжей и не такой длинной, как у овчарок, — это два. Хвост, между прочим, остался овчарочий, а вот мордочкой я пошла в отца — это три. Попозже появилось и «четыре» — уши встали торчком.
Меня посчитали слабенькой, неудавшейся, и потому оставили с матерью. На самом же деле я чувствовала себя прекрасно и аппетит имела превосходный. Когда рост мой прекратился, стало видно, что я заметно не дотянула до матери, зато, по ее словам, была массивней и на целых полголовы выше отца.
Ну что сказать о летнем трудовом сезоне на горных пастбищах? Хоть и была я еще совсем юной, но специальность овчарки давалась мне без особого труда. И мать, и чабаны отмечали мою сообразительность, энергию, хватку. «Эта гитче»[2] далеко пойдет, — говорил обо мне самый старый чабан. (Кличка «Гитче» прицепилась ко мне чуть ли не с самого рождения, едва лишь меня сравнили с более крупными щенками-братьями). Однако на альпийских лугах мне не случалось ходить дальше, чем ходил отбившийся от отары глупый и неосторожный баран. А собакам не разрешалась даже прогулка в лес, который с прошлого года назывался Медвежьим. Правда, ни одна собака об этом не грустила. Да и что надо пастушьим псам? Набить свою ненасытную утробу, развалиться на солнышке, да вылавливать блох в косматой шкуре!
Меня такая жизнь удовлетворить не могла. Я чувствовала, мне не хватает чего-то очень важного, необыкновенного. И это беспокоило меня, как полчища мелких, но злых насекомых, терзающих каждый клочок кожи. И терзающий — вот что главное! — не снаружи, а изнутри. Со страшной силой влекло меня с альпийских высот в таинственные чащи предгорного леса. Жаль, что не хотят люди пасти скот в лесах! Как было бы интересно выслеживать и находить заблудившихся в сумрачных дебрях овец, телят и прочую беспомощную домашнюю живность!
Мать видела мою внутреннюю взволнованность, ставшую к началу осени особенно заметной. Первое время она лишь вздыхала и покачивала головой. Потом стала понемногу рассказывать об отце. В эти вечера воспоминаний к нам обычно подсаживались другие собаки — и старые материнские однокашники, и новые, и, склонив головы набок, развешивали внимательные уши. Очень они уважали Лёню, которая знала, как живут собаки в далеких и удивительных городах, преклонялись перед Лёней за то, что ей приходилось драться с медведем и за то, что она с небрежной легкостью употребляла таинственное слово «псевдоинформация». В последнем случае все сразу как-то замирали, и никто не смел даже почесаться. Магическое действие заветного слова было очень велико. Представьте себе, например, как мать неторопливо и важно подходит к самому сильному псу, грызущему свежую кость, и медленно, сквозь зубы, говорит ему:
— Смотри, не подавись, сынок!… Ведь такова псев-до-ин-форр-ма-ция, мой милый…
И грубая бесцеремонная псина, у которой вырвать-то кость из пасти можно лишь вместе с челюстями, вдруг виновато поджимает хвост и, оставив лакомый кусок Лёне, с пришибленным видом отходит в сторону.
Что означает это слово, мать не хотела объяснить даже мне. А вот странное мое состояние для нее не было загадкой.
— В твоих жилах клокочет горячая охотничья кровь, — говорила она.
— И что со мной будет? — с тревогой спрашивала я.
— Ну, это зависит от людей. Скорее всего останешься овчаркой. А может, представится когда-нибудь случай выбиться в охотничьи собаки. Но все, я повторяю, зависит от людей…
Да, я знала о могуществе людей. Страшно подумать, что стало бы с собаками, если б люди вдруг исчезли! Где бы мы брали тогда еду? И кто бы нас хоть изредка гладил по голове? Ведь без еды и без ласки не проживешь… Как нарочно, стоило только вспомнить о человеческих добрых руках, к нам подошел молодой чабан Ахмат и шутя потрепал меня за уши. Тотчас же теплая приятная волна, зародившись где-то в животе, хлынула к горлу и мягко ударила в голову. Голова слегка закружилась, ноги ослабли, и стало так хорошо, так все стало хорошо, что к кончикам носа, языка и ушей подступила сладкая, невыразимо блаженная боль. И хотелось прыгать, визжать от восторга, кружиться на месте, ловя свой хвост, громко, от всей души, лаять и лизать чудесную ласковую руку Ахмата и его улыбающееся лицо.
Однако овчарки — народ сдержанный, умеющий скрывать свои чувства. И хотя мой отец принадлежал к темпераментной породе охотничьих лаек, мне удалось, право, с большим трудом, — сохранить солидность. Пока веселый Ахмат теребил мою голову, я лишь виляла хвостом, да пару раз смущенно ткнулась носом в его колени.
— Скучает наша Гитче, скучает! — смеялся чабан. — Ей бы не овец пасти, а по лесу рыскать.
Ахмат взял мою голову в ладони и задрал кверху:
[2] Гитче — маленькая (балк.).