Стихия иронического сильна в прозе Василия Андреева. Иногда ирония становится структурообразующей, она пронизывает сюжет, характеры его произведений. Тогда возникают маленькие, изящные рассказы, новеллы, в которых звучит богатое русское многоголосие, непричесанная речь улиц, дворов, торговых рядов, осторожный говорок обитателей коммуналок, речь новоиспеченных советских граждан, «перековавшихся» из мещан. Волны здорового юмора не минуют и самых серьезных вещей писателя, лейтмотив «Ах, веселое… настало времечко!» («Про Мишу рассказ») звучит остро, озорно, беспокойно. Самое серьезное — описание эпохи, политических переворотов, оценка событий и т. д. — дано через найденное сатирическое, ироническое слово: «…Керенского свергли. Зарвался, заимператорился. Не по высоте — голова».
Конечно, в нашем сознании возникнут ассоциации с ранним Зощенко, с проблематикой повестей и рассказов Юрия Олеши, В. Катаева, И. Ильфа и Е. Петрова, но собственные интонации прозы Андреева — не заимствованы.
Критик 20-х годов замечал: «Обычно, когда пишут об Андрееве, то ссылаются почему-то на сологубовских или ремизовских мальчиков. Напрасно! Мальчики у Андреева собственные. Они живут, как хотят: не по-сологубовски и не по-ремизовски. Плохо живут — не спорю, но живут, а это главное»[8].
Своеобразен, неповторим воссозданный в произведениях В. Андреева мир детей, подростков, юношей. Его удивительность в том, что становление, душевное мужание, открытие вселенной детьми и молодыми людьми первой половины XX века раскрыто писателем (с большой долей фермента автобиографичности) в одном ритме с движением самой истории страны. Это — особенные дети особенного века, с его низвержением царских тронов, классовыми боями, электризующей энергией обновления. История разворачивается в их жизни прямо на улицах, под окнами домов: классовые противоречия решаются в компаниях дворовых мальчишек и девчонок, большинство которых те, кто «с пасхи до снега не обуваются». Боящийся в младенчестве царских портретов, которыми его пугали, подрастающий ребенок уже различает, что царь «на портрете походил на старшего дворника Федора Захарыча, вечно пьяного, с подпухшими глазами, с бородой лопатою. Не страшный и не интересный!» (Роман «Дни и люди», оставшийся незавершенным).
Для андреевского подростка эта «борода лопатою» обретает уже зловещий смысл, ибо из веселого праздника 9 января, воскресного похода к батюшке-царю, вышла кровавая бойня, запавшая в мальчишеское сердце пронзительным кадром: лежит на снегу убитый на дереве выстрелом мальчик, его товарищ, тихий, задумчивый, — «слушает землю».
Если от писателей с «прошлым» требовалось в 20-е годы надолго забыть свое детство, то В. Андреев одним из первых вводит эту тему как тему истоков, начала всех начал, обобщая проявления детства, которые характерны именно для поколения современников трех революций.
Подростки у В. Андреева вырастают в атмосфере социальных потрясений, многие из них мечтают стать профессиональными революционерами или террористами (разницу они поймут позже). Они затевают уличные бои друг с другом, нередко оканчивающиеся жертвами, «очарованные жаждой свергать, рушить, подвергать себя опасности, смотреть смерти в лицо». А смерти в лицо приходилось смотреть и в буквальном смысле: «Голову неизвестного террориста в спирту выставляли для опознания в одном из полицейских участков Питера» («Дни и люди»).
На страницах произведений В. Андреева воссоздаются своеобразные «университеты», которые проходят его герои, от дворовых, уличных университетов до ссылки, уроков участия в революционной борьбе (повесть «Товарищ Иннокентий»). Судьба революционера Иосифа Дубровинского, мотивы, по которым он пришел в революцию, а затем стал членом ЦК партии большевиков (встреча с Лениным, близкое общение с ним в Швейцарии, ссылка на четыре года в Туруханский край Енисейской губернии), — прочитываются сегодня как повествование о выборе жизненной позиции, как один из «уроков по отечественной истории» (так называется глава повести).
Конечно, историческая ситуация 20-х годов, ситуация «выбора пути», четкой поляризации в отношении к жизни сказалась на всем образе детства, формируемом писателем. Страстное сочувствие обиженным, ненависть к тупой, подавляющей силе, готовность к самопожертвованию во имя подчас абстрактной романтической идеи таила в себе и некие «рецептурные» элементы, давшие впоследствии в детской литературе свои догматические ростки. Однако в произведениях самого В. Андреева дети и подростки были предельно натуральны, естественны, ясно возникает ощущение, что они взяты из самой жизни, и это не позволяло заподозрить писателя в ходульности.
Жанр зарубежных приключений в духе Ната Пинкертона, которыми был заполнен книжный рынок 20-х годов, требовал от писателя состязательности подчас на той же динамичной, захватывающей воображение читателей литературной площадке.
Художественно воссоздавая действительность, писатель обладал даром растворить в самой стихии прозы черты «непридуманности», достоверности событий, фактов, узнаваемости явления как такового. Примеров этому очень много; они — в «пропитанности» всей ткани повествования автобиографичностью, в опоре на незаимствованные приметы своего времени. Петербург — Петроград — Ленинград возникает на страницах произведений Андреева как особый мир улиц, домов, дворов, органически вобравший в себя судьбы героев, сформировавшихся в районах Лиговки, Пряжки, Обводного канала, Коломны, Екатерингофки или Петроградской стороны. Его герои могут жить в доме у плаца, где по воскресеньям, «чтоб всякий мог пойти посмотреть», производятся публичные казни — например, Перовской, Каракозова; газеты после событий 9 января 1905 года пестреют сообщениями о массовых самоубийствах среди молодежи; а в магазинах города «не отпускают» уксусную эссенцию, средство чаще всего применяемое для этих целей ввиду его дешевизны. Город с его улицами, с людом городских окраин или, как писал В. Андреев, «столично-окраинный хаос» становился для его героев великой академией жизни: «И не только люди, происшествия, а даже самые улицы, базарная площадь, камни, в землю вбитые, вывески, фонари, товар на окнах магазинов, какие-нибудь там огурцы или артишоки на окнах зеленных или пузатые бутыли на окнах аптек, от которых на мостовую по вечерам падают красивые синие, красные и лиловые пятна, — все это книгами, учебниками было…» («Лицо огня»).
Эффект достоверности достигается писателем в большинстве его произведений и за счет опоры на мелодику устного повествования, на жанр «рассказывания», столь популярный в 20-е годы. В произведениях В. Андреева присутствуют многообразные способы звучания в тексте уличного многоголосия, языковой стихии различных социальных групп, низов, оказавшихся в центре социальных битв; будь то деклассированные элементы, или российские обыватели, или одетые в кожаные куртки комиссары и командиры фронтов гражданской войны.
Сам воздух города пропитан в прозе Василия Андреева напряженным гулом уходящего прошлого и рождающегося нового: пожарное пламя костров в октябре семнадцатого; пустынные, как бы остановившиеся мертвые улицы города, застывшего перед угрозой интервенции; кроваво-красные знамена в городе, разорвавшем кольцо. Музыкой революции звучат строки андреевской прозы: «Земля траншеями прорезалась… Каждый дом — крепость. Каждое окно — бойница. Ни одной пяди — т е м! Ни одного камня мостовой — т е м!» («Боецкий путь»).
Повествование многих произведений В. Андреева насыщено тревогой и ожиданием грядущих времен, «канунами», как определял это ожидание писатель. Одно из своих произведений он даже назвал «Канунный пляс». Тема канунов, острого предощущения, что завтрашняя жизнь готовится сегодня, сейчас, — прямо или косвенно присутствует в наиболее значительных книгах В. Андреева.
Стилевые издержки, идущие от романтизации, от увлечения экспериментаторством, а то и просто — дань литературной моде, нередко встречаются на страницах прозы В. Андреева: «Куртка кожаная. Клеш — ступней не видать… Зорко смотрят серые, беззастенчивые глаза. Звать — Миша. Года — семнадцать. С малолетства — сирота. Родственников — никого», — так рубленой прозой отчеканено, как ответ на анкету, начало рассказа «Про Мишу рассказ». Но тут же холодность анкеты перебивается живой интонацией: «У доброго человека жил. У сапожника Кузьмича. Но надоело. Ушел… Тайком. Без копейки. И в непогодь. Дождь. Ливень прямо. На улице и жить стал».
Издавайся В. Андреев чаще, не раз редакторский карандаш прошелся бы по его строчкам, причесал, пригладил. Однако есть в речи писателя хрестоматийная образная простота, она-то и несет в себе знак художественного качества. В маленьком абзаце такой речи может заключаться лирическое признание в любви к родному городу: «Тускло желтеют огни фонарей… Ноги ступают по сырым плитам панели. В кармане холодное яблоко» («Дни и люди»).
Очарование предельной приближенности к ушедшему времени, столь драгоценное для современных поколений читателей, возникает в прозе Василия Андреева постоянно. Рассказчик у Андреева выступает в роли достоверного свидетеля происходящего, эффект его присутствия в повествовании порождает особую свободу общения, растворенную в самом тексте: «А вот Андрюша-то что? В нем-то что особенного?.. Не музыкант какой, вундеркинд, не краснобай — философ малолетний — бывают такие! — вовсе не это… Но было ли что действительно замечательного в переплетчиковом сыне? Было, действительно» («Расколдованный круг»).
Со своим читателем В. Андреев искал самые демократические формы общения. Об этом свидетельствует и проблематика его произведений, и избираемые им художественные приемы. Доступность материала соответствовала избранной им позиции. В этом ключе «работают» и многочисленные литературные реминисценции в его произведениях: как правило, это переосмысление сложных проблем Достоевского, Толстого, Пушкина, Гоголя — для введения их в обиход демократического читателя.
У современного писателя несомненный интерес вызовет введенный в повесть «Серый костюм» (1929) образ Сергея Есенина. Не названный по имени, но абсолютно угадываемый, возникает этот образ на страницах повести в трагическом ореоле одиночества. Спившийся, разочарованный поэт, покончивший свои расчеты с жизнью, несомненно, важен в общем замысле этого произведения. А между тем критик 30-х годов, обстоятельно оценивший повесть, обошел полным молчанием эту линию:
«Есть у него чудесная повесть о парикмахере, который носил по вечерам форменную фуражку и сам себе казался инженером, «приехавшим с Урала через Донбасс», знаменитым певцом, популярным поэтом. Смешной анекдот, который перестает быть смешным, по мере того как приближается трагическая развязка: «инженера», «певца», «поэта» разоблачают жестоко и бессердечно. Человек, который наивно искал «красивой жизни», разбит, унижен, растоптан. Издавна русская литература занимается проклятым «разладом между мечтой и действительностью». Андреевская повесть еще один вариант этой темы. Но тема стара, а какой свежестью пахнет андреевская вещь!»[9]
А между тем герой-парикмахер примеряет к себе не только элегантный серый есенинский костюм, американскую палку и шляпу, но и сам тип жизни поэта, разочарованного и опустошенного. Именно на этом эксперименте обрывается серия маскарадов парикмахера. «Приговор» Есенину и «есенинщине» выносится в повести устами одного из персонажей совершенно в духе своего времени: «Он не те песни пел. Новые люди — новые песни. А у него не было новых. А надо новое, новое и только новое. В нашу эпоху — вчерашнего не существует (курсив мой. — С. Т.). В нашу эпоху каждый день — эпоха… Не плачь под гитару, под гармонику. И не люби только лошадей и собак. А он… не любил людей…» Есенинский костюм, как видим, оказался не по плечу не только парикмахеру Роману Романычу, но и самому писателю. Испуг перед опасностью «есенинщины», растворенный в атмосфере тех лет, можно в полной мере прочувствовать во всем строе этой оригинальной повести. В этом своем качестве она также несет в себе голоса ушедшей эпохи.
После 1937 года произведения В. Андреева перестали появляться в печати. Применительно к общественно-литературной ситуации конца 30-х годов восторженный возглас героев его повести «Комроты шестнадцать»: «Всех сравняли!» — явно не соответствовал настроениям многих писателей, пытавшихся в трудной ситуации сохранить человеческое и писательское достоинство. В обстановке, все более обращавшей людей в винтики большого механизма, андреевские «неудобные» герои не умещались в гнезда, заготовленные по стандарту времени. Они были приговорены уже в конце 20-х годов, когда критик Фома Новомирский среди произведений, «далеких от общественно значимых вопросов», называет повесть В. Андреева «Гармонист Суворов». Показателен критерий, примененный к подобным произведениям: в них слишком большое внимание к «ненужным, убитым революцией людям и просто дореволюционным людишкам»[10] (курсив мой. — С. Т.). Вот так начало складываться отношение к человеку как к «функции», соответственно нужной революции или безжалостно ею отбрасываемой!
Сухие строчки о финале жизни В. Андреева из писательского справочника: «ушел и не вернулся», к великому счастью, не распространяются на творческое наследие талантливого писателя. Книги возвращаются, обретают своих новых читателей, а вместе с тем и право голоса в иной эпохе, не порывающей со своими истоками, тревожно и пытливо всматривающейся в сам ход своей истории.
С. Тимина
ПРИМЕЧАНИЯ
Боецкий путь; Преступления Аквилонова. — Печ. по кн.: Андреев В. Преступления Аквилонова: Рассказы. Л., 1929.
Праздник; Пальто. — Печ. по кн.: Андреев В. Канун: Рассказы. Л., 1924.
Расколдованный круг; Волки; Ошибка; Про Мишу рассказ; Славное двор. — Печ. по кн.: Андреев В. Расколдованный круг: Рассказы. Л., 1926.
Новорожденный Проспект; «Во субботу, день ненастный…» — Печ. по кн.: Андреев В. Рассказы. Л., 1926.
Лебедь. — Печ. по: Смехач. 1926. № 36.
[8] Полетика Ю. Указ. соч. С. 8.
[9] Штейнман З. О Василии Андрееве // Звезда. 1932. № 12. С. 191.
[10] Резец. 1928. № 45. С. 14.