«Слышь, Квазиморда? — позвал Василий. — Слышишь, как шастают?» Пес дернул ухом и приоткрыл красный спросонья глаз. Василий, посмотрев, махнул рукой — мол, ладно, дрыхни уж… и глаз закрылся, медленно, как театральный занавес. Мне бы твое спокойствие, псина… Василий вздохнул. Конечно, крысы тут не при чем. Просто запой кончался, вот и все. Запой уходил, унося с собою великолепное состояние концентрации на собственных, индивидуальных безднах и личных увлекательных чертях, при полнейшем равнодушии к мелким и скучным бесам окружающего мира. Взять хоть крыс… разве могла бы подобная мелочь хоть краем коснуться его алкогольных извилин еще неделю тому назад? Как бы не так! И ухом бы не повел, не в пример этому хвостатому лежебоке. А сейчас вот, поди ж ты — раздражают… Пришла беда — открывай ворота, запускай во двор серую крысиную орду вещей и поступков, именуемую повседневной жизнью, бытием. Бытием… Тьфу, пакость! От бычьей тупой тяжести этого слова — «бытие» — Василия неизменно тошнило, особенно на ранних стадиях выхода из запоя.
Жизнь его, начиная с периода подростковых прыщей, напоминала смену времен года. С чего бы начать… да какая разница? — цикл есть цикл… может, с лета?… да хоть бы и с лета. В «летний» сезон своего… гм… бытия Василий отличался от среднестатистического человека разве что редким сочетанием исключительных интеллектуальных возможностей, умения работать руками и воловьей работоспособности. А в остальном он вел себя совершенно нормально. Во всяком случае, внешне.
Мир представлялся ему пестрой мешаниной большей частью никому не нужных предметов. Не то чтобы в этом беспорядке вообще не было никакой логики. Логика была, и даже разумные связи просматривались. В общем и целом, мироздание выглядело вполне стройной конструкцией. Проблема заключалась в том, что неимоверные тонны всевозможной пестрой мелочи просто мешали эту стройность увидеть. Она была буквально завалена всякой чепухой, как полки в магазине мягкой игрушки.
На начальном этапе «летнего» периода пестрота, хотя и мешала Василию, но не слишком. Можно даже сказать, что он находил некоторую прелесть в этой разнообразной бессмыслице. Он как бы играл с нею. В определенном плане она даже прибавляла вкуса и цвета. Когда требовалось найти какое-нибудь оригинальное программное решение, придумать метод или починить сложный механизм, Василий всего-навсего слегка разгребал разноцветную шелуху, всматривался в виднеющийся за нею жесткий каркас вселенной и без труда продуцировал нужное.
И все бы хорошо, но в какой-то момент он замечал, что мусора становится все больше, что с каждым днем приходится разгребать все глубже, что с каждым разом все труднее увидеть стройные стены и колонны за мощными залежами мишуры. Тут уже Василий начинал раздражаться. Это означало, что «лето» подходит к концу и наступает «осень». Мишура постепенно захватывала все больше и больше пространства, и наконец наступал день, когда Василий с ужасом обнаруживал, что уже не в состоянии продраться через ее завалы. Хлопья чепухи, кружась, падали с неба, вихрились речными водоворотами, палой листвой шуршали под ногами. Она уже не выглядела разноцветной, нет… сплошная серая пелена, составленная из мириадов полупрозрачных амеб, бессмысленно колыхалась перед его отчаянным взором. На пике «осени» Василий уже переставал верить, что где-то там, за этой растянувшейся на тысячи световых лет амебной толщей, есть здание, колонны и каркас — все то, что еще совсем недавно так радовало душу и разум. Возможно, это просто казалось ему тогда, и ничего этого нету и в помине, ничего, кроме колышущейся, белесой, студнеобразно-тошнотворной массы… бытия.
На счастье, от этого кошмара можно было убежать, причем не только в смерть. Волшебные свойства спиртного Василий открыл одновременно с фактом сезонного строения жизни. Стоило засадить стаканчик-другой, как в голове будто поворачивался незримый рычажок, а может, даже шлюз, и грязные селевые потоки внешней амебной информации чудесным образом иссякали. Вместо постылого мира мягких игрушек глазам и ушам Василия открывался волнующий пейзаж собственного нутра. Это было все равно что разогнать к дребеням провалившуюся внешнюю разведку и полностью сосредоточиться на внутренней.
Новый сезон именовался «зимой» и характеризовался отрадной скупостью выразительных средств. Черно-белые равнины души сверкали ослепительным снежным однообразием. Конечно, там было немного холодно и одиноко, но зато каким облегчением представали этот холод и это одиночество Василию, напрочь одуревшему от потного мельтешения амеб! Как славно было скользить одному, на водочных лыжах среди всего этого зимнего великолепия, и видеть «и снег и звезды, лисий след, и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет.»
Или так: «Сегодня ночью, не солгу, по пояс в тающем снегу, я шел с чужого полустанка. Гляжу — изба, вошел в сенцы… чай с солью пили чернецы, и с ними балует цыганка.» Вот-вот, в точности так оно и было там, в «зимнем» мире, заполненном немногочисленными, грубыми на ощупь, и нестерпимо истинными предметами: сияющей звездной твердью, студеной черной водою и лунной соленой изморосью на топоре. И ни одного тебе плюшевого урода, набитого дешевым поролоном, изъеденным непонятно кем… наверное, временем, ибо кто же, кроме всеядного времени, станет есть такую гадость.
А затем «зима» кончалась, как-то сама собой, как и положено кончаться зимам. Сквозь вьюжные завихрения запоя Василий вдруг начинал различать прежние, «летние» звуки и образы, наивная скоморошья пестрота нет-нет, да и проскакивала в черной белизне снежной пустыни. По старой, «осенней» памяти она еще немного раздражала, но не очень чтобы так. Даже можно сказать, что почти и не раздражала. А если быть еще точнее, то не раздражала вовсе, а наоборот, будила любопытство и заполошное желание пройтись колесом. Наступала «весна». Что ни говори, а внешний мир имел свою, совершенно неоспоримую прелесть. По майским тротуарам мельтешили воробьи вперемешку с тополиным пухом и длинноногими женщинами на шпильках, природа цвела, и строгий классический фасад вселенной стоял ясно и светло… хотя и вился уже по нему тут и там легкомысленный плющ, предвещая недоброе… но — ах, зачем об этом сейчас?.. зачем?.. короче, так и запишем: стоял ясно и светло перед похудевшим, но умиротворенным Василием. На подходе все уверенней телепалось «лето», и… снова-здорово.
В молодые годы «летние» периоды были длинны, а «зимы» — коротки до неощутимости. Собственно говоря, всего один «зимний» вечер мог тогда надежно вылечить усталость, накопившуюся за «летние» полгода. Увы, усталость, как быстро выяснилось, лечилась, но не исчезала бесследно, а наоборот, накапливалась, откладываясь в складках сознания, как гадкий подкожный жир. К двадцати трем годам вечера уже не хватало, требовалась еще и ночь, а иногда даже и утро; в то же время продолжительность «летних» периодов быстро сокращалась.
Тем не менее, Василий успел блестяще закончить мехмат МГУ. Все — и друзья, и завистники — в один голос прочили ему великое будущее. Казалось, он родился с лавровым венком лауреата на голове. Сам Василий, впрочем, хотя и принимал благосклонно приятные знаки всеобщего восхищения, но причину его не понимал совершенно. Решения лежали готовыми на широких и светлых подоконниках мироздания, а он лишь протягивал руку, чтобы взять их. Более всего ему было непонятно, отчего другие — его сокурсники например, не делают то же самое вместо того, чтобы глупейшим образом славить васильеву гениальность.
В Москву Василий приехал из Вологды, где родился и прожил первые семнадцать лет жизни. Приехал, в общем, случайно — по сугубому настоянию директора школы. Пристал, как банный лист — езжай да езжай… а самому-то Василию, если по большому счету, было как-то все равно… какая разница? Интуитивно уже тогда он все понимал про незыблемый вселенский каркас и про разноцветный сор, летающий между опорами, про снег, и звезды, про лисий след и про месяц, золотой и юный, про звездный луч, как соль на топоре и про зиму собственной души… понимал, но слов этих пока что не знал, хотя заранее предчувствовал.
Затем-то, наверное, и стоило в Москву ехать — за словами за этими. В Вологде-то евреев не было, во всяком случае, впервые Василий увидел их в университетской компании. Увидел и поразился. В глазах у них стояла Зима, та самая, причем натурально, безо всякого алкоголя. У кого погуще, у кого пожиже, большая часть из них даже не осознавали этого, но Василия-то было не провести, он-то понимал, что к чему. Странный этот народ нес в себе Зиму, как андерсеновский Кай — ледяной осколок сердца своей Королевы. Они были живым напоминанием о Зиме, неоспоримым доказательством ее существования; черно-белые зимние тени мелькали в их непроницаемых зрачках в разгар самой суматошной, самой пестрой ярмарки Лета.
Ее звали Люба, Любочка, Любовь, у нее было вытянутое овальное лицо с упругой кожей оливкового оттенка, жесткая путаница черных, как смоль, вьющихся волос, нежный улыбчивый рот и огромные глаза с чудовищно бездонными зрачками. Один ее вид мог навести столбняк на любого. В средние века таких сжигали без разговоров. Ее фамилия была Коган, и она вела свой род от древнего племени иудейских священников, державших на собственных плечах неимоверную тяжесть Скрижалей, кропивших алтарь соломонова Храма кровью пасхальных ягнят, познавших вселенский холод путей к Нему в иссушающем пекле иерусалимских суховеев.
Им достаточно было только встретиться, всего лишь разок, краем глаза увидеть друг друга, и — все, точка, без шансов на спасение — ни у него, ни у нее. Красивее пары Москва не видела за всю свою историю. Они поженились через месяц после знакомства. Родственники, хотя и удивились, но не возражали. Вологодские далеко — какой с них спрос? А московским-иудейским тоже, вроде, кручиниться было не о чем: молодой блестящий ученый, аспирант, красавец писаный, а уж Любку любит так, что прямо искры между ними проскакивают — хоть табличку «не подходи — убьет!» вешай. Всего-то одна странность небольшая — как выпьет, так начинает нести какую-то заумную околесицу… да и черт с ней, с околесицей — другие, вон, в драку лезут — эти что, лучше, что ли? В общем, как ни посмотри, хорошая партия.
Кто ж знал-то тогда, что все так повернется? Даже сам Василий не знал, а знал бы — ни в жизнь не стал бы морочить Любочке голову. Потом-то уже было поздно — дети и так далее… А случилось то, что удлинение «зимних» периодов продолжалось и в какой-то момент плавно перешло ту зыбкую, но все же вполне определенную грань, которая отличает просто выпивку от запоя. Василий еще продолжал работать на прежнем месте — благодаря начальству, которое мужественно покрывало его все учащающиеся загулы, но всем уже было ясно, что о высокой науке, а уж тем более о лауреатстве можно забыть.
В «летние» сезоны он по-прежнему обеспечивал высочайшую отдачу, но они, увы, сокращались. Начальство чесало — чесало репу, а потом плюнуло, да и уволило бывшую восходящую звезду российской науки. А семейной жизни и вовсе не стало — можно ли жить с таким человеком? То сидит в отключке и квасит неделями напролет, а то — работает по восемнадцать часов в сутки… так или иначе — нет мужика в доме. Все уже давно Любе говорили: выгони ты его к чертовой матери, что зря мучиться?.. а она все тянула… любовь, одним словом. И детей успели двоих нажить, назад не засунешь. А тут как раз границы пооткрывали, потянулся «зимний» народ на другие гнездовья: кто — на новые, а кто и на старые, полузабытые за давностью бед и тысячелетий.
Вот Люба и понадеялась: перемена места — перемена счастья. В Израиле, говорят, не пьют… может, и Вася образумится? Глупо, конечно, да только в таком горе — не до ума. Так и заделался потомственный вологодский русак Василий Смирнов гражданином еврейского государства. Перемена места — перемена места. Счастье, вернее несчастье оставалось тем же. И на этом месте, и в других местах, куда они перебирались сначала все вчетвером, а потом по отдельности. Иерусалим, Дюссельдорф, Прага, Париж, Лиссабон, Бостон, Миннеаполис…
Повсюду Василий сначала держался по нескольку месяцев, отвлекаемый от своих зимних пейзажей новыми красками свежей — израильской, немецкой, французской, американской — пестроты. Быстро находил работу, восхищая любого работодателя поразительными способностями во всем, за что брался — начиная с подметания улиц и кончая построением сложных вычислительных систем. Но затем новые краски приедались, подползала «осень», шелестя чешуйками шелухи, и Василий снова начинал мрачнеть и замыкаться. Люба, с тоской узнавая зловещие симптомы, срочно принималась готовиться к переезду, отчаянно надеясь успеть до наступления «зимы», и, как правило, не успевала.
В Бостоне, где у Любы было много друзей, они задержались дольше обычного. Как-то, в разгар поздней «осени», Василий поехал за выпивкой. В Америке, в отличие от нормальных человеческих мест, за всем надо ездить. Пешком не дойдешь. Этот очевиднейший факт Василий долго и безуспешно пытался объяснить идиоту полицейскому, остановившему его на хайвее по причине зигзагообразной, но очень быстрой езды. Коп слушал, брезгливо отворачиваясь и дыша через рот, а потом объявил, что вынужден арестовать Василия на месте, причем исключительно в научных целях, поскольку процент алкоголя в крови господина… ээ-э-э… Смирноффа, даже будучи определенным на глазок, представляет собою абсолютный мировой рекорд, и, вероятно, не уступает проценту, указанному на бутылках, производимых господином Смирноффом… ах, это не вы?.. ну все равно, будьте любезны встать рядом с машиной, если, конечно, сможете, ага, вот так… а руки положите на крышу…
Коп выражался с витиеватым самодовольством, как будто одновременно смотря самого себя на телеэкране, в крутом полицейском боевике, и эта витиеватость привела Василия в особенное раздражение. Он с тоской огляделся вокруг. Мерзкий амебный занавес качался перед его похмельным носом, заметая серый хайвей со скачущими блошками машин, шелушащееся струпьями облаков небо и мелкую перхоть полицейского остроумия. Ему стало совсем невмоготу, а тут еще коп, зажав в одной руке наручники, другою грубо ухватил его за локоть и тянул куда-то вбок, прямо к амебам. Василия передернуло от отвращения. Он с трудом сдержал приступ тошноты, и как-то автоматически ударил полицейского в подбородок, вырубив его тут же, на месте.
На счастье, это была еще не «зима», а «осень», хотя и поздняя, так что отдельные связи с реальностью еще болтались тут и там в полуразгромленном командном пункте васильева сознания. Поэтому он смог сообразить, что надо делать ноги, причем немедленно, сел в машину и без лишних приключений оказался в близкой оттуда Канаде. Домой он позвонил из пограничного городка.
«Ты где? Что случилось?» — спросила Люба.
«Я в Канаде, — сказал Василий. — И вернуться не могу. Я случайно копа вырубил…»
Люба молчала.
«Люба? — неуверенно позвал Василий. — Ты меня слышишь?»
Самые дорогие вещи всегда разбиваются самым простым и нелепым образом. Иногда кажется, если умирает что-то, чем ты только и дышал, без чего жизни себе не мыслил, то смерть эта непременно должна быть обставлена особенно пышной панихидой, катафалком с кистями и длинными надгробными речами. Это не так. Все намного, намного, намного проще.
«Слышу,» — сказала она спокойно и повесила трубку. Потом немного постояла, прислушиваясь к себе, и, не поверив, пошла посмотреться в зеркало. Глаза были абсолютно сухими… насколько это, конечно, возможно во влажном приморском климате.
Василий проехал еще с полсотни километров — до города с подходящим названием Скотстаун и рухнул в особенно протяженную и морозную «зиму». Больше они с Любой не виделись.
Лай Мишка услышал задолго до входа в переулок. Лаял, конечно же, Квазимодо — больше некому… разве что Василий вконец сбрендил. Мишка покрепче прижал к груди пакеты с добычей и прибавил шагу.