В старину здесь многое происходило. Я хочу сказать, еще до того, как открыли Санта-Риту. Кто имеет дар предвидения, может видеть прошедшее так же ясно, как будущее, и я увидела, каким был Наккос, когда он еще не назывался Наккосом, и до того, как упадок победил здесь волю к жизни. Раньше жизнь здесь била ключом, ее было много, и смерти поэтому тоже было много. Всего было в избытке – и радости, и страдания, как и должно быть; плохо, когда, как сейчас в Наккосе, да и во всей сьерре, а может быть, и во всем мире, страдание взяло верх и господствует повсюду, и никто уже не помнит, что такое настоящая радость, наслаждение. Раньше люди не боялись встречаться со злом, они боролись с ним искупительными жертвами. Ведь жизнь и смерть – это как весы, где на обеих чашах лежит одинаковый груз, или как два барана одинаковой силы – они упираются друг в друга рогами, и ни один не может продвинуться вперед, и ни один не хочет отступить.
Что они делали, спрашиваете вы, чтобы смерть не побеждала жизнь? Подтяните-ка животы, стисните желудки, а не то вас, не ровен час, начнет выворачивать. Эта правда не для слабаков в брюках, а для тех, кто хоть и в юбке, да крепок духом. Именно женщины брались за дело. Они, и только они. Брались и доводили его до конца. А мужчина, которого на общем совете выбирали главой праздника на следующий год, загодя начинал дрожать. Он знал, его власть продлится только до конца гулянья, а потом его принесут в жертву. Но он не убегал, не пытался спрятаться, когда праздник, которым он верховодил, приближался к концу, когда заканчивалась длинная череда танцев и пиров. Ничего подобного. Он оставался до конца и гордился тем, что может послужить своей деревне. И умирал как герой, окруженный любовью и уважением. Он и на самом деле был героем. Он много пил, дни и ночи напролет играл на чаранго, или на кене, или на арфе, или на каком-нибудь другом инструменте, плясал, отбивал чечетку, пел, чтобы заглушить тоску, забыться и ничего не чувствовать и отдать свою жизнь без страха и по доброй воле. А в последнюю ночь праздника женщины устраивали за ним охоту, одни только женщины. Такие же пьяные и буйные, как те помешанные в труппе Дионисио. Только этих никто не пытался остановить – ни мужья, ни отцы. Напротив, для них точили ножи и мачете и наставляли: «Ищите его хорошенько, найдете – обложите со всех сторон, кусайте, режьте, пусть прольется кровь, чтобы у нас был спокойный год и хороший урожай». Охотились на него так же, как индейцы охотились на пуму или на оленя, когда в этих краях водились пумы и олени, – устраивали облаву. Он ведь тоже становился для них чем-то вроде дикого зверя. Его окружали со всех сторон, смыкали круг теснее и теснее, пока не схватят его. А через неделю на общем совете выбирали главу следующего праздника. Вот как они покупали счастье и процветание Наккоса. Все это знали, и никто не распускал из-за этого нюни. Бесплатным бывает только упадок, такой, как сейчас, например. Чтобы потерять уверенность в завтрашнем дне, жить в страхе, превратиться в быдло, каким вы становитесь на глазах, – за это и правда ничего не надо платить. Строительство остановилось – и вы останетесь без работы, придут терруки – и устроят вам кровавую баню, обрушится новый уайко – и нас окончательно сотрет с лица земли. Злые духи выйдут из гор и прощальным танцем качарпари отпразднуют конец Наккоса, и слетится столько кондоров, что небо станет черным. Разве что…
Неправда, что Тимотео бросил меня, потому что струсил. Что якобы на следующее утро после праздника он встретил меня у входа в шахту Санта-Рита, а у меня в руках были наплечные украшения, которые носит глава праздника, и Тимотео испугался, что собираются выбрать его, и удрал из Наккоса. Это все пустая болтовня, вроде разговоров о том, что его из-за меня убил Дионисио. Когда в Наккосе устраивали такие ежегодные праздники с жертвоприношением, о которых я вам рассказываю, меня еще не было на этом свете, мой дух еще витал меж звезд, ожидая своей очереди воплотиться в женское тело.
Музыка, как и писко, помогает лучше понять горькую правду, Дионисио всю жизнь старался научить чему-то людей, да только толку от этого мало: большинство затыкает уши, чтобы не слышать. Все, что я знаю о музыке, я знаю от него. Петь уайнито с душой, забывая обо всем, отдаваться ему, растворяться в нем, чувствуя, что сама становишься песней, что не ты ее поешь, а она сама поет твоими устами, – вот путь мудрости. Отбивать лихую чечетку, кружиться, делать фигуры, отдаваться ритму, пока не почувствуешь, что не ты танцуешь уайнито, а уайно танцует твоими ногами, что танец проникает внутрь тебя, движет тебя, а ты только подчиняешься ему, – вот путь мудрости. Ты уже не ты, я больше не я, а все мы другие, все, кто вокруг. Так душа выходит из тела и отправляется в мир духов. Вот что такое песня и танец. Ну, и вино, конечно. Как говорит Дионисио, когда человек хмелеет, он совершает путешествие к своему зверю, он сбрасывает заботы и открывает свою тайну, находит точку своего равновесия. В остальное время он узник, он как труп в древней могиле или на сегодняшнем кладбище. Всегда раб, всегда чей-то слуга. А когда мы пьем вино, танцуем и поем, среди нас нет ни индейцев, ни метисов, ни благородных господ – кабальерос, ни бедных, ни богатых, ни мужчин, ни женщин. Все различия стираются, и мы превращаемся в духов: индейцы, метисы, благородные господа – кабальерос. Но не каждый способен совершить такое путешествие, когда танцует или пьет вино. Надо иметь особое расположение к этому, надо уметь отбросить гордость и стыд и спуститься с пьедестала, на который ты вскарабкался. Тот, кто не может усыпить свои мысли, не может забыться, избавиться от тщеславия и кичливости, кто не становится ни песней, когда поет, ни танцем, когда танцует, кто не хмелеет, когда напивается, – такой человек не может покинуть свою тюрьму, он не путешествует, не встречает своего зверя, не поднимается до духов. Он не живет, он никчемный живомертвец. Не годится он и для того, чтобы накормить собой горных духов. Им нужны другие люди, те, кто избавились от своего рабства. Многие, сколько ни пьют, не могут захмелеть или не могут раствориться в песне и танце, даже если орут дикими голосами и выбивают каблуками искры. А вот прислужник наших полицейских – совсем другое дело. Хоть он и немой и блаженный, он чувствует музыку. И умеет танцевать, да! Я видела, как он танцует, когда с каким-нибудь поручением спускается с горы или потом поднимается в гору. Он закрывает глаза, уходит в себя, у него меняется шаг, он уже не идет, не бежит, а движется в ритме уайнито, поднимается на носки, подпрыгивает, взмахивает руками. Он слушает уайнито, которое слышит только он, которое поется только для него, и сам поет его беззвучно – оно звучит в его сердце. Он забывает обо всем и улетает, он путешествует, приближается к духам. Терруки не убили его в Пампе-Галерас не случайно: его защитили духи гор. Наверно, они наметили его для какой-то высшей цели. Его они, конечно, встретят с распростертыми объятиями, как после тех праздников встречали других избранных людей, которых им вручали женщины. Вы же, хоть и щеголяете в брюках и имеете яйца, которыми так бахвалитесь, вы бы на их месте обделались со страха. Вы скорее согласитесь остаться без работы, согласитесь, чтобы вас уводили в свою милицию терруки, согласитесь на все что угодно, лишь бы не брать это на себя. Чему же теперь удивляться, если Наккос остался без женщин? Они защищали поселок от злых духов, поддерживали его жизнь и процветание. Понятно, что, как только они ушли, начался упадок Наккоса, у вас же не хватает мужества остановить его. Вы позволите, чтобы жизнь здесь иссякла, чтобы ее вытеснила смерть. Разве только…
– Что касается долларов, я о них нисколько не жалел. Это были ее доллары. – Голос Томаса не допускал возражений. – Но то, что Мерседес уехала и я понял, что никогда больше ее не увижу, что теперь она будет с кем-то другим или другими, – это было страшным ударом, господин капрал. Я не мог пережить это. Мне даже приходила мысль покончить с собой, правду говорю вам. Но не хватило духу.
– Оно и к лучшему, – рассудительно сказал Литума. – Теперь я понимаю тебя, Томасито. Например, почему ты иногда плачешь во сне. Теперь-то мне это понятно. И почему ты всегда говоришь только о ней и не рассказываешь ни о чем другом. А вот чего я никак не могу взять в толк, так это почему ты после того, как Мерседес смоталась, несмотря на все, что ты для нее сделал, почему ты все равно ее любишь? На самом деле ты должен бы ненавидеть ее.
– Я ведь горец, господин капрал, не забывайте, – пошутил его помощник. – А у нас знаете как говорят: «Чем больше бьют, тем сильнее любишь», не слыхали такой поговорки? Вполне подходит для моего случая.
– А ты не слыхал, что клин клином вышибают? Вместо того, чтобы так убиваться, нужно было найти другую бабу. Сразу забыл бы свою пьюранку.
– Рецепт моего крестного отца, – вспомнил Томас.
– Любовные страданья не терзают сто лет, такого бы никто не выдержал, – утешил его майор. И уже другим тоном распорядился: – А сейчас марш в «Домино» и трахни там эту вертлявую болтушку Лиру или грудастую Селестину. А если хватит пороху, трахни их обеих. Я позвоню, чтобы тебе сделали скидку. И если эта пара горячих задниц не вытрясет у тебя из головы Мерседес, то пусть у меня с мундира снимут один галун.
– Я попробовал выполнить его совет, пошел туда. – Томас вымученно засмеялся. – У меня в тот момент не было своей воли, я ничего не соображал, делал все, что мне говорили. Так вот, я вышел, подхватил на улице какую-то ночную бабочку и повел ее в маленький отель напротив «Домино», хотел проверить, смогу ли я таким образом забыть Мерседес. Но ничего не вышло. Пока эта бабочка ласкала меня, я вспоминал Мерседес, невольно сравнивал с ней эту девчонку. И у меня не встал, господин капрал.
– Ты рассказываешь о себе такие интимные вещи, что мне даже немного неудобно, – смутился Литума. – А ты сам не чувствуешь стыда, когда говоришь, что у тебя не встал, Томасито?
– Я не рассказал бы об этом никому другому, – сказал его помощник. – Только вам. Вам я доверяю даже больше, чем толстяку Искариоте. Вы мне как отец, господин капрал, своего-то я не знал.
– Эта женщина не для тебя, парень. С ней ты, пожалуй, угодишь в какую-нибудь историю еще почище той, – говорил майор. – Это птица высокого полета. Даже Боров был для нее мелковат. Не видел сам, как она задирала нос передо мной, когда ты нас познакомил? Да еще, заноза такая, называла меня родственничком.
– Чтобы иметь такую около себя, чтобы заполучить ее навсегда, я мог бы снова убить или ограбить кого-нибудь. – Голос Карреньо срывался. – Сделать что угодно. А хотите, я скажу вам кое-что еще более интимное? Никогда не буду спать ни с какой другой женщиной. Они меня не интересуют, не существуют для меня. Или Мерседес, или никто.
– Эх, едрена мать! – заметил Литума.
– Сказать тебе правду, поставил бы я этой Мерседес пистон, с большим бы удовольствием, – сипло засмеялся майор. – Кстати, я ей кое-что предложил, когда мы с ней танцевали в «Домино». Вообще-то я хотел испытать ее, я тебе уже рассказывал. И знаешь, что она мне ответила? Она совершенно бесстыдно положила руку мне на ширинку и говорит: «С тобой – ни за какие коврижки, и если ты даже приставишь пистолет мне к груди – все равно нет. Ты не в моем вкусе, родственничек».
На этот раз майор был в форме. Он сидел за небольшим письменным столом в своем кабинете на первом этаже министерства. На столе громоздились высокие стопки бумаг, среди них был втиснут вентилятор, рядом – маленький перуанский флажок. Карреньо в штатской одежде стоял прямо перед портретом президента, который, казалось, ехидно рассматривал его. Майор протирал свои неизменные черные очки, крутил карандаш, играл ножом для бумаг.
– Не говорите таких вещей, крестный. Мне так тяжело слушать это, просто невыносимо.
– Да я тебе рассказываю специально, чтобы ты понял: эта женщина тебе не подходит, – постарался успокоить его майор. – Она наставила бы тебе рога даже со священником или гомосексуалистом. Это самый опасный тип женщин. Тебе повезло, что ты избавился от нее, хоть и не по своей воле. Ну а теперь не будем терять времени. Займемся твоим делом. Надеюсь, ты не забыл, что влип в скверную историю в Тинго-Марии?
– Он определенно твой отец, Томасито, – прошептал Литума. – Точно.
Майор поискал что-то на столе, вытащил из стопки бумаг папку и помахал ею перед носом Карреньо:
– И тебе нелегко будет выпутаться из нее так, чтобы твое личное дело осталось чистым. А если не сможешь, останешься замазанным на всю жизнь. Но я уже нашел способ, как тебя обелить, мне тут помог один адвокат-крючкотворец. Ты – раскаявшийся дезертир. Сбежал, потом понял, что ошибся, все обдумал, осознал свою вину и теперь вернулся, чтобы просить о прощении. В доказательство своей искренности ты просишься добровольцем в зону, где введено военное положение. Будешь бороться там с подрывными элементами, парень. Подпиши-ка вот здесь.
– Хотелось бы мне познакомиться с твоим крестным отцом! – с восхищением воскликнул Литума. – Что за человек, а, Томасито!
– Твоя просьба удовлетворена, и ты уже получил назначение, – продолжал майор, дуя на подпись Карреньо. – Ты направляешься в Андауайлас в распоряжение лейтенанта Панкорво. Крепкий мужик, между прочим. Проведешь в горах несколько месяцев, годик. Не будешь здесь мозолить глаза, о тебе за это время забудут, и твое личное дело останется в полном порядке. А когда ты уже будешь чистеньким, как пасхальное яичко, я подыщу тебе местечко получше. Не хочешь сказать мне спасибо?
– Толстяк Искариоте тоже меня очень поддержал, – сказал Томас. – Он купил мне билет на автобус до Андауайласа и вообще в те дни не оставлял меня одного, был моей тенью. Сам-то он считал, что от любви можно излечиться хорошей едой, для него ведь смысл жизни в том и состоял, чтобы вкусно поесть, я вам уже рассказывал.
– Пироги со свининой, мясо на шампурах, шкварки со сладким картофелем камоте, рыба горбыль в лимонном соусе, фаршированный сладкий перец, устрицы с плавленым сыром, картофельное пюре по-лимски – с салатом, сыром и маслинами, хорошо охлажденное пиво, – перечислил Искариоте и, небрежно махнув рукой, добавил: – Это только начало. А потом перец ахи с курятиной и белым рисом и вяленая козлятина. А в промежутках, чтобы скоротать время, кисель из кукурузной муки и нуга от доньи Пепы. Так что не вешай нос, Карреньито!
– Да мы не съедим и половины – лопнем.
– Это ты лопнешь. А у меня живот растягивается, как резиновый. Надо уметь жить. Мы еще не успеем дойти до козлятины, как ты уже забудешь свою Мерседес.
– Я не забуду ее никогда, – твердо произнес Карреньо. – Точнее, не хочу забывать. Я ведь даже не знал, что можно быть таким счастливым, господин капрал. Может, оно и к лучшему, что все так вышло. Что счастье оказалось таким коротким. Ведь если бы мы поженились и жили вместе, постепенно начались бы все эти ссоры-раздоры, которые отравляют жизнь супружеским парам. Но у нас этого не было, и у меня остались только самые прекрасные воспоминания.