В те же годы С. Орлов написал пронзительные стихи о боевой машине, которой тяжелей, чем нам: «Мы люди, а она — стальная». А Григорий Люшнин в 1943 году, в концлагере Ней-Бранденбург, — о стремлении к свободе, достигающем такой силы, что «на решетке, сжав зубами, гайку ржавую верчу». И хотя с вышки смотрит часовой и даже «пули сыплет вниз», —
Поэзия войны отразила нелегкую диалектику подвига. Отразила в разных интонациях, от пламенного монолога-клятвы до неторопливого раздумья…
(Е. Долматовский)
Об этом же — памятные всем дудинские «Соловьи», «Высота» Михаила Львова, «На высоте Н» погибшего под Сталинградом Владислава Занадворова:
Или у Александра Ойслендера:
Отчетливо выражено это чувство и в пастернаковской «Смерти сапера»:
Ненависть к врагу — во имя любви к Родине. Именно в этом состояла в годы войны высшая человечность.
писал в декабре сорок первого Алексей Сурков («В смертном ознобе под ветром трепещет осина…»).
(М. Светлов. «Итальянец»)
Но важно и то, о чем еще в первые, самые трудные и ожесточенные месяцы войны писал Михаил Гершензон в стихотворении «Рыжик», обращенном к сыну погибшего на войне фашистского солдата:
Не это ли чувство продиктовало и Борису Богаткову написанные буквально перед последним боем (из которого он не вернулся), проникнутые высоким гуманизмом и интернационализмом строки:
Закон подлинно высокой, социалистической человечности выражен и в «Балладе о черством куске» Владимира Лифшица, и в стихотворении Леонида Вышеславского «Вступаем в немецкое село»:
Противоречивость жизни на стыках мира и войны обусловливала поразительную, порой парадоксальную несочетаемость частей художественной структуры, их, казалось бы, невозможное — и все же в условиях войны вполне реальное — единство. В «Пулковском меридиане» В. Инбер «роскошь зимы, ее великолепья и щедрóты», которым так радовался бы человек в условиях нормальной, мирной жизни, становятся бедствием для жителей осажденного врагом Ленинграда. А коли так — меняется и их эстетическая оценка и функция. «Кристальные просторы, хрусталь садов и серебро воды», — к чему все это «в городе, в котором больных и мертвых множатся ряды»?! Здесь, в этих условиях подобные красóты воспринимаются как кощунство, — «закрыть бы их! Закрыть, как зеркалá в дому, куда недавно смерть вошла». Даже красота заката веет в поэме Инбер «лютой нежностью». Эпитет «лютый» мы издавна привыкли воспринимать в совсем ином контексте, рождающем совсем иные ассоциации: «лютый враг», «лютая злоба», «лютая ненависть»… И вдруг — «лютая нежность»! Поразительное словосочетание; сколько подспудной горечи, не рассказанных жизненных драм вмещает оно…
В поэтической структуре фронтовых стихов вообще тесно сплетены высокое — и бытовое, повседневное. С одной стороны — «завалящая пила», что «так-то ладно, так-то складно» пошла в руках у Теркина (А. Твардовский); с другой —
(О. Берггольц)
С одной —
(М. Кульчицкий);
с другой —
(О. Берггольц)
Высокое и «низкое»: испытания, требующие наивысшего напряжения человеческого духа, заставляющие вспомнить те, что запечатлены в древних мифах («про девушек, библейскими гвоздями распятых на райкомовских дверях», напишет в те дни С. Наровчатов), — и повседневность этих испытаний, дни и ночи войны («А война была четыре года. Долгая была война». — Б. Слуцкий), суровый реализм и высокая романтика — все это живет в военной поэзии, все связано, как было связано в самой жизни тех лет.
Вглядимся в самые, казалось бы, «прозаичные», обыденные из стихов войны — не о подвиге в его высшем, мгновенном озарении, а именно о суровом, каждодневном труде войны, ее буднях. Полемика с ложной романтикой, с иллюзорностью довоенных представлений в них налицо, — но означало ли это отход от всякой романтики, подавление бытия — бытом? Нет, перегрызенная военнопленным гайка (из уже упоминавшегося стихотворения Г. Люшнина) — не только бытовая реалия: она вырастает до символа нашей духовной стойкости, бессмертия нашего дела. И то «болото» (из одноименного стихотворения С. Аракчеева), в котором «от застоя дохла мошкара» и даже мины «не хотели рваться» — настолько оно отвратительно, — тоже зарисовано не только для зримости пейзажа: пребывание в нем становится мерой стойкости: «…если б не было за ним Берлина, мы б ни за что туда не забрели».
Нужно, однако, помнить: переход от предвоенных — книжно-романтических — представлений о войне к ее суровой реальности оказался нелегким. Для поэтов это был разрыв не только со старыми представлениями о войне, но и со старым арсеналом образных средств, облюбованных и не раз опробованных при привычном, «априорном» решении темы.
Война перечеркнула довоенные романтические представления о ней, оказалась совсем не такой, какой казалась. Но, вспоминая сегодня те дни, С. Наровчатов скажет с высоты времени,
Мокрая траншея… Серенький рассвет… Как далеко это от проносящихся со свистом всадников и вертящихся пропеллерами сабель из довоенных представлений о войне, воплощенных в начале последнего дошедшего до нас стихотворения М. Кульчицкого — «Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..». И как близко к той реальной войне, которая — повторим еще раз слова Кульчицкого, продолжающие то же стихотворение, — «совсем не фейерверк, а просто трудная работа»; а главное — близко к подлинной жизни, к высокой, не книжной бытийности…
(Николай Панченко. «Из дневника солдата»)
Крошево, хлябь, месиво — что говорить, «невеселые» слова! Но здесь, в этом контексте, они оттеняют радость наступления, счастье освобождения родной земли…
Переход от мира к войне был не только переходом от книжных представлений о ней к суровой реальности. Это было — в полном смысле слова — смешение мира, вздыбленного войной, «перетряска» всех прошлых представлений не только о войне, но и о жизни в целом. Легко ли привыкнуть к тому, что во время боя даже «солнце в огне пожара чадило, как головня» (П. Железнов. «На подступах к Москве»). Меняются местами, вступают в неожиданные сочетания внутри художественной структуры война — и мир, земля — и небо, солнце над головой — и головешки от костра, труд оратая — и ратника.
Но труд и на войне оставался трудом, пусть другим по характеру, по цели, и все же — прежде всего — трудом, работой. Трудом пехотинца, роющего окоп, и артиллериста, тянущего по грязи пушку; трудом сапера, военного строителя, шофера… Это трудовое начало показано в военной поэзии ярко и многообразно: то — в момент наивысшего подвига водителя, везущего снаряды и попадающего под обстрел вражеского самолета (П. Шубин. «Шофер»); то — в своей бытовой повседневности, как в стихотворении А. Гитовича о солдате, дни и ночи корчующем пни на болоте, чтобы «одно к одному по болоту легли настила тяжелые бревна» и «на запад бойцов повела его фронтовая дорога», или как в стихотворении Николая Новоселова «На пути к победе»:
Это стихотворение датировано 1942 годом, оно принадлежит ленинградцу. А в 1945-м дальневосточник Петр Комаров написал о бойцах, пришедших с Запада на Восток, чтоб разгромить империалистическую Японию:
Что это: быт или бытие? Кажется, какое там «бытие», — сплошная проза… Но вспомним еще раз С. Аракчеева («Болото»): «И если б не было за ним Берлина, мы б ни за что туда не забрели…» Подчеркнуто приземленные детали озаряются высокой целью, и это переводит их в иной, высший план.