Известным исключением из этого был «Люцерн», написанный на основе заграничных впечатлений Толстого и в этом смысле явившийся своеобразным творческим отчетом писателя о своей поездке. По значительности своей темы он стоит в ряду лучших произведений Толстого, это итог его раздумий над политическими проблемами, которые выдвинула перед ним европейская жизнь. В письмах к В. П. Боткину от 8, 9 и 21 июля 1857 г. писатель рассказал о возникновении замысла «Люцерна» и о работе над этим рассказом; письмо от 8 июля включает в себя и черновую редакцию «Люцерна».
Первые недели пребывания Толстого за границей проходят в наслаждении «социальной свободой», о которой он в России «не имел даже понятия»; за внешне демократическими формами политической жизни он не увидел еще всех кричащих противоречий буржуазного общества. Сильнейший удар по его благодушию был нанесен сценой гильотинирования. Весь демократический маскарад вдруг сразу исчез, и перед ним предстала во всей своей отвратительной наготе буржуазная действительность. За этим последовали другие «обстоятельства», которые окончательно разоблачили перед Толстым лживость буржуазной демократии и антинародную сущность буржуазной культуры. Факт с бродячим певцом, развлекавшим праздную публику и не получившим за это ни копейки, потряс Толстого, и он немедленно решил осмыслить свои наблюдения над жизнью буржуазной Европы. Так возник рассказ «Люцерн».
В «Люцерне» Толстой разоблачает ханжескую буржуазную демократию, все эти пресловутые буржуазные «свободы», которые существуют только для тех, кто богат, кто имеет деньги. В самой демократической стране Европы — Швейцарии — республиканские законы обращены против бедных. У писателя в связи с этим срываются гневные слова: «Паршивая ваша республика!.. Вот оно равенство».62 Толстой защищает в бродячем певце человека, а бессердечные и чопорные английские буржуа не хотят признавать в нем человека. Капитализм душевно опустошает людей, калечит их, буржуазная толпа жестока и бессердечна.
Что же надо делать? Как бороться с существующим буржуазным порядком, искажающим природу человека? И кто должен руководить человеком в его стремлениях к добру? Толстой дает такой ответ на все эти вопросы, из которого впоследствии разовьется целое религиозно-этическое учение: «Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, всемирный дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как отдельную единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно». Человек обязан слушать голос совести и жить в соответствии с его велениями. Так уже здесь Толстой вслед за «Юностью» продолжает закладывать основы своей теории нравственного самоусовершенствования как панацеи от всех социальных зол. Так уже здесь обнаруживаются кричащие противоречия учения Толстого. С одной стороны, гневные обличения буржуазной цивилизации, калечащей человека, с другой стороны, усладительные рулады о всеобщем примирении и всеобщей любви, апелляции к «всемирному духу», заключавшие в себе глубоко реакционный смысл.
Однако Толстой не нашел достаточно выразительных художественных средств для воплощения темы критики капитализма в пятидесятые годы. Его «Люцерн» по своей художественной форме, по своему жанру своеобразно сочетает протокольную точность дневниковой записи и публицистическую обнаженность памфлета, — вот почему он, видимо, не произвел того впечатления на читателя, которого ожидал Толстой. Тургенев назвал «Люцерн» «морально-политической проповедью».63 Да и сам Толстой, получив сентябрьскую книжку «Современника», пережил полное разочарование в своей «статье», как он называл «Люцерн». 11 октября 1857 г. он писал Некрасову: «Я совершенно надул себя ею да и вас кажется». Спустя некоторое время он записывает в Дневнике: «Репутация моя пала, или чуть скрыпит, и я внутренне сильно огорчился; но теперь я спокойнее, я знаю, что у меня есть что сказать, и силы сказать сильно; а там, что хочет, говори публика. Но надо работать, добросовестно положить свои силы, тогда пусть плюет на алтарь».64
Однако надежды Толстого «реабилитировать» себя, восстановить свое пошатнувшееся имя новыми произведениями, не оправдались. Появившийся в августовской книжке «Современника» за 1858 г. «Альберт» был встречен писателями и критикой холодно, последняя не посвятила ему ни одной сколько-нибудь значительной статьи. Причину этого хорошо раскрыл Некрасов в письме к Толстому от 16 августа 1857 г., когда мотивировал свой отказ поместить «Альберта» в «Современнике». В повести, по его мнению, описывается не жизнь, а ее исключения, не то, что имеет широкое значение, а то, что возбуждает интерес лишь у узкого круга «любителей изящного». «Эх! пишите повести попроще, — советовал Некрасов, обращая его внимание на необходимость демократизации тематики, — я вспомнил начало вашего казачьего романа (так называлась первоначально повесть «Казаки». — С. Б.), вспомнил двух гусаров — и подивился, чего вы еще ищете — у вас под рукою и в вашей власти ваш настоящий род, род, который никогда не прискучит, потому что передает жизнь, а не ее исключения...»65 И сам Толстой понимал, что его повесть — «несчастный всеми забракованный музыкант» — «не может нравиться большинству». Здесь, быть может, сильнее всего сказался отход Толстого от общественно-значительных тем в своем творчестве.
Наиболее острый в социальном отношении рассказ этой поры «Три смерти»66 также уводил читателя от больших социальных проблем современности в область религиозно-этических размышлений о смерти. Правда, в рассказе показано, что мужик Федор умирает значительно проще, чем кривляющаяся барыня, которая судорожно цепляется за жизнь, но еще проще и естественнее умирает дерево. Проблема смерти и бессмертия глубоко волновала Толстого, и это нашло свое отражение в рассказе. Но русского мужика волновали не религиозно-этические вопросы, не ритуал умирания, а глубочайшие и наиболее существенные вопросы жизни, и главнейший из них — вопрос о раскрепощении, о получении личной свободы и земли. Эти переживания мужика были отражены в Дневнике и переписке Толстого, но не стали темой его художественных произведений. Он не мог изобразить мужика «во весь рост» потому, что не знал еще с достаточной глубиной «нравственной жизни» народа, был оторван от него.
Роман «Семейное счастье», появившийся уже после окончательного разрыва Толстого с «Современником» на страницах «Русского вестника»,67 тоже не отличался сколько-нибудь значительной тематикой.
Письма Толстого к В. В. Арсеньевой, помещенные в настоящем томе, с достаточной полнотой раскрывают автобиографическую основу этого романа. На склоне лет Толстой, в письме к П. И. Бирюкову от 27 ноября 1903 г., вспоминая о своих увлечениях в молодости, писал: «Потом главное, наиболее серьезное — это была Арсеньева Валерия. Она теперь жива, за Волковым была, живет в Париже. Я был почти женихом («Семейное счастье»), и есть целые пачки моих писем к ней».68 Таким образом, основная тема романа была глубоко личной. Толстой собирался жениться, и поэтому его волновали вопросы будущих отношений с женой.
Если можно говорить о социальной теме в этом произведении, то это тема утверждения патриархальной усадебно-помещичьей жизни, которая противопоставлена свету, «праздности, роскоши глупого общества».69 В романе высказывается мысль о пагубном влиянии светской жизни на «семейное счастье». Герой и героиня вели тихую и мирную жизнь, которая приносила им свои маленькие радости, и ничто не омрачало ее. Но стоило им прожить несколько месяцев в Петербурге, как все неузнаваемо переменилось. Уже не было прежней задушевности в отношениях между ними, напротив, появились холодность, отчужденность. Светская жизнь, таким образом, лишает человека чистоты и искренности переживаний и воспитывает в нем притворство, лживость, холодную, расчетливую любезность. Она разрушает «семейное счастье». Чистый эмоциональный мир героини после нескольких месяцев светской жизни оказывается загрязненным.
Существенный недостаток романа — в полном отсутствии социальной, общественной мотивировки душевной жизни героев, в нем нет воздуха эпохи. Героиня, ведя от своего имени повествование, главное — если не исключительное — внимание сосредоточивает на анализе своих собственных чувств и переживаний, на истории своей души, и в замкнутый мирок ее интимных волнений, естественно, почти не попадают социальные отражения эпохи. В художественном отношении роман явился свидетельством утраты Толстым своего собственного творческого лица — это был крайний результат пагубного влияния «литературных друзей».
Несмотря на серьезные недостатки, роман получил полное одобрение Боткина, настоявшего на том, чтобы Толстой его напечатал. И только в корректурах автор «увидал», «какое постыдное», «мерзкое сочинение» его роман, «во всем слова живого — нет. И безобразие языка, — вытекающее из безобразия мысли, невообразимое». Он укоризненно писал Боткину: «Вы меня подкузьмили, чтобы отдать это, будьте же за то и вы поверенным моего стыда и раскаянья! Я теперь похоронен и как писатель и как человек».
Боткин, разумеется, бросился утешать Толстого; во второй части его романа он нашел «большой внутренний драматический интерес», «превосходный психологический этюд», «глубоко схваченные изображения природы», однако, эти утешения слабо действовали на писателя. Толстой из своей последней творческой неудачи сделал далеко идущие выводы. Одновременно с письмом к Боткину 3 мая 1859 г. он писал А. А. Толстой: «Еще горе у меня. Моя «Анна», как я приехал в деревню, и перечел ее, оказалась такая постыдная гадость, что я не могу опомниться от сраму и, кажется, больше никогда писать не буду». 11 мая в ответном письме Боткину он признавался: «Поверите ли, как вспомню только содержание моей повести или читая найду что-нибудь напоминающее, краснею и вскрикиваю». Неудача с «Семейным счастьем» оставила глубокий след в сознании Толстого. Прошло лето 1859 г., наступила осень — время наибольшего подъема творческой энергии, но «конфуз» с романом не забыт, больше того, созрело решение окончательно оставить литературу. В начале октября Толстой пишет Фету: «...я вас люблю, дяденька, руку на сердце. А повести писать все-таки не стану. Стыдно, когда подумаешь: люди плачут, умирают, женятся, а я буду повести писать, «как она его полюбила».
Одновременно с этим (9 октября) на уговоры Дружинина дать ему для журнала новую повесть Толстой отвечал: «Теперь... как писатель я уже ни на что не годен. Я не пишу и не писал со времени Семейного Счастья и, кажется, не буду писать. Льщу себя, по крайней мере, этой надеждой. Почему так? Длинно и трудно рассказать. Главное же — жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей, какие я писал — совестно. Можно и должно и хочется заниматься делом. Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость и силу — тогда бы так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-богу руки не поднимаются».
Это письмо очень важно для понимания идейных истоков духовного кризиса Толстого. Общение с «бесценным триумвиратом» привело его к полному творческому опустошению.
В исходе этого периода Толстой дошел до писания «милых» повестей для узкого круга любителей изящного, которые стали вызывать в нем глубокое раскаяние, у него даже проскальзывает мысль об отречении от всего написанного в эти годы.
Толстой понимает ложь теории «чистого искусства» и под натиском «обличительного направления» приходит к отказу от литературы, к поискам более существенных опор в жизни. Характерно, что несостоятельность теории «чистого искусства» он на первых порах воспринимает как кризис литературы вообще и на этой основе принимает решение о невозможности для себя продолжать художественное творчество.
Отказ от литературы был для Толстого тяжелым актом. Он пытался заполнить образовавшуюся душевную пустоту «то охотой, то светом, то даже наукой». Но тем не менее в нем происходил сложный процесс идейного самоопределения. Толстой мучительно освобождался от груза обветшалых эстетических теорий своих бывших «литературных друзей» и вырабатывал новые нормы отношения к литературе. Уже через несколько месяцев в его высказываниях о литературе появляются принципиально новые идейные моменты, он решительно осуждает литературу с морально-этических позиций и находит, что «писание повестей, приятных для чтения... дурно и неблагопристойно», а «самообольщение» так называемых художников есть «мерзейшая подлость и ложь». «Всю жизнь ничего не делать и эксплуатировать труд и лучшие блага чужие, за то, чтобы потом воспроизвести их — скверно, ничтожно, может быть, есть уродство и пакость, которой я слишком много видел вокруг себя мерзких примеров, чтобы не ужаснуться...»70 Спустя полгода в письме к Фету он вновь повторит: «Искусство есть ложь, а я не могу любить прекрасную ложь»71.
Так Толстой приходит к пониманию бесплодности идей «чистого искусства» и к окончательному разрыву со своими «литературными друзьями». Он обращает свои взоры к народу и в широком общении с ним черпает новые силы для возврата к подлинно эпическому творчеству.
5
Публикуемый том писем содержит неоценимый материал для изучения читательских вкусов Толстого. Наряду с кратко выраженными суждениями о только что прочитанных новых произведениях в письмах нередко можно найти развернутую оценку таланта писателя, характеристику его сильных и слабых сторон. Читательские интересы Толстого необычайно широки, от Фета до Некрасова все попадает в поле его зрения и сопровождается высказываниями, порой вносящими серьезные поправки в его отвлеченные литературно-эстетические суждения.
В письме к В. В. Арсеньевой от 7 декабря 1856 г. Толстой рекомендует ее вниманию «Обыкновенную историю» Гончарова: «прочтите эту прелесть». Он отмечает огромное познавательное значение этого произведения: «Вот где учишься жить. Видишь взгляды на жизнь, на любовь, с которыми можешь ни с одним не согласиться, но зато свой собственный становится умнее и яснее».
Толстого радуют успехи Островского-драматурга. «Доходное место», по его мнению, — «чудо». «Островский не шутя гениальный драматический писатель», — пишет он Боткину из Москвы 29 января 1857 г. В тот же день он признается А. Н. Островскому: «...я никогда не перестану любить тебя и как автора и как человека». Он восхищается лирическими стихотворениями Фета, удивляясь, «откуда у этого добродушного толстого офицера берется такая непонятная лирическая дерзость, свойство великих поэтов»,72 и находит сильные и хорошие слова для оценки некрасовской «Тишины»: «Это самородок и чудесный самородок».73 Он верно судит о тургеневской «Асе»: «Самая слабая вещь из всего, что он написал»,74 и в восторге от «Обломова»: «Обломов — капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было».75 В романе Тургенева «Отцы и дети» он не находит «ни одной страницы, которая брала бы за душу».
Но нужно заметить, что в этих оценках не все было справедливым: Толстой переоценил Фета и слишком сурово отнесся к Тургеневу, потому что проблематика его романов была далека от идейных запросов писателя.
При этом, разумеется, следует помнить, что читатель и писатель были в Толстом едины. В этой связи не лишено интереса признание Толстого в письме к Дружинину от 16 апреля 1859 г.; после восторженных слов о романе Гончарова «Обломов» он писал: «Я же с тех пор, как стал литератором, не могу не искать недостатков во всех больших и сильных вещах и об Обломове многое желаю поговорить».
Изучение огромного материала, заключенного в дневниках и письмах Толстого, позволит воссоздать формирование литературно-эстетических и критических взглядов Толстого во всей их сложной противоречивости.
Заключительная часть настоящего тома содержит письма, характеризующие педагогическую деятельность Толстого в начале шестидесятых годов.
Толстой стремится распространить опыт Яснополянской школы возможно шире. С этой целью, по его мысли, необходимо создать «общество народного образования», которое обязано будет открывать новые народные школы, издавать свой журнал и осуществлять другие просветительные мероприятия. Мотивируя необходимость самого широкого распространения образования среди народа, Толстой отмечает полное равнодушие царского правительства к этим вопросам. 12 марта 1860 г. он пишет Е. П. Ковалевскому: «...насущнейшая потребность Русского народа есть образование. Образования этого нет. Оно еще не начиналось и никогда не начнется, ежели правительство будет заведывать им».
Размышления Толстого над вопросами народного просвещения приводят его к широким социальным обобщениям. Ему кажется, что образование есть тот рычаг, при помощи которого можно изменить все общественное устройство к лучшему, но для этого нужно «слить все классы в знании науки». Перед ним во всей остроте возникает проблема, поставленная Белинским еще в «Литературных мечтаниях», о разобщенности народа и «образованного общества», порожденного в России реформами Петра I. Об эпохе Петра Толстой в письме к H. Н. Страхову 17 декабря 1872 г. заметит: «Весь узел русской жизни сидит тут». Одно из действенных средств преодолений сословной разъединенности он видит в широком распространении просвещения среди народа. «Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хоть немножко того, что мы знаем».76 В письме к Боткину от 26 января 1862 г. он выдвигает типично просветительский тезис: «Покуда не будет большого равенства образования — не бывать и лучшему государственному устройству».
В настоящий том включены впервые опубликованные в 1941 г. письма Толстого к Герцену, имеющие исключительное значение для изучения отношения писателя к «крестьянской реформе», а также для творческой истории романа «Декабристы». Толстой, находясь за границей и пользуясь скудной информацией, тем не менее проницательно судит о крепостническом характере «реформы» и выражает известное сочувствие мужикам, надежды которых оказались обманутыми. 9 апреля 1861 г. он пишет Герцену: «Читали ли вы подробные положения о освобождении? Я нахожу, что это совершенно напрасная болтовня. Из России же я получил с двух сторон письма, в которых говорят, что мужики положительно недовольны. Прежде у них была надежда, что завтра будет отлично, а теперь они верно знают, что два года будет еще скверно, и для них ясно, что потом еще отложат и что всё это «господа» делают».
[62] T. 5, стр. 19.
[63] ТПТ, стр. 40.
[64] Т. 47, стр. 161, 30/Х 1857 г.
[65] Альманах «Круг», кн. 6-я, М. 1927, стр. 215—216.
[66] «Библиотека для чтения», 1859, январь.
[67] 1859, №№ 7, 8.
[68] T. 5, стр. 304.
[69] Там же, стр. 122.
[70] См. в настоящем томе письмо Б. Чичерину от 1/III 1860 г., № 164.
[71] Там же, письмо Фету от 17/29 октября 1860 г., № 184.
[72] См. в настоящем томе письмо Боткину от 9/21 VII 1857 г., №84.
[73] Там же, письмо Некрасову от 11/Х 1857 г., №90.
[74] Там же, письмо Некрасову от 21/I 1858 г., №103.
[75] Там же, письмо Дружинину от 16/IV 1859 г., №132.
[76] См. в настоящем томе письмо Фету от 23/II 1860 г., № 163.