Сталин не лез в дебри философии классической и одиозной, ничем не был подобен философам, кому ставят памятники в европейских каменных городах и философия которых уже тогда покрывалась мхом и патиной забвения. Он усвоил философию другого порядка, которой отчасти научился у Ленина, — искусство манипулирования массой. Годы и годы отдал он, чтобы отточить эту сущность понимания биологической подчиненности стада вожаку, слабости — силе, робости — страху, голода — хлебной пайке. Он нашел формулу абсолютной власти, ведущей к прижизненному обожествлению. Даром ли вместо пустопорожнего Канта и Гегеля ночи напролет он просиживал над Плутархом и Сенекой, Ливием и Фукидидом, Светонием и Мором. (Отдельно уже сказано о книге Никколо Макиавелли.)
Читал. Повторял. Проверил на практике, и никто, кроме чахоточного фанатика Товстухи, не знал списков читаемых Сталиным книг. Главное же не в том, что он прочитывал, а в том, что уверенно поставил себе на службу.
Что, например, нужно для всеобщего обожания? Пословица говорит: «Скромность, щедрость и верность». Что нужно для того, чтобы тебя слушали? Самоуверенность, непостижимость, таинственность, сила и страх. Страх прежде всего! Страх и сила держит народ в узде. Просто? Еще как просто. Это открыл не он, а многие еще до Старика. Старик добавил к страху голод. «Мы должны учесть каждый пуд хлеба! Это архиважная задача!» За краюшку хлеба голодающий готов на все. И работать будет, как лошадь, — только накорми! Просто? Еще как просто! И Старик лил реки крови и морил голодом всю страну. Было у кого учиться? А он — верный ученик и продолжатель! И вот, если и так запуганный расправами в ЧК, живущий на голодном пайке народ объявить еще и ТВОРЦОМ ИСТОРИИ! Открыть ему мираж светлого будущего и — отменить карточки! Народ будет славить такого вождя!
Что еще любит народ? Он любит, когда великий человек подобен ему. И великий ходит в солдатской шинели, в простой полувоенной фуражке, невзрачных сапогах. Он, слышно, живет в небольшой квартире, что из того, что в Кремле? Это простят… Вождь и должен жить-быть там. А он еще получает зарплату, как все, невеликую, ограниченную «партмаксимумом». Его видят с народом на праздниках. Он никогда не сидит в президиумах на видном месте. Он прост, как правда. Так всюду пишут о нем. И еще он знает все и обо всех. (Вот тут он действительно ЗНАЛ, ибо по четырем каналам ежедневно стекалась к нему информация о том, кто что о нем сказал.) И ежедневно он прочитывал эти сообщения, подчеркивая нужное синим, а более важное — красным карандашом.
А еще повествовалось в радиопередачах и в детских журналах, как внезапно заболевшей девочке в таежной глуши по телеграмме отчаявшейся матери ОН послал самолет с врачами, пастуху-чабану он пишет письмо, о доярке и ткачихе говорит с трибуны съезда, знатному артисту дарит автомобиль или квартиру на Тверской, конструктору подсказывает удивительную идею, о которой сам конструктор не мог догадаться, и тоже одаривает его деньгами, почетом, вдохновляющим словом..
Он работает по двадцать часов в сутки… Или вообще не спит., потому что всюду идет такая молва. А Сталин действительно работал ночами и спал мало. Но кто знал, сколько он спит? Важно, что НОЧАМИ работает, думает о нас, о каждом, как отец о своих любимых детях. Он, всюду он, если не сам, то его уполномоченные. Он всюду, и он подобен Богу, только Бог далеко и может отступиться от этой земли, захваченной Дьяволом, а этот тут, улыбается с трибун, машет приветственно, целует малых деток, радуется чужим наградам и, похоже, совсем не имеет своих! А может, имеет, да не носит, не кичится ими. Ему пишут только самые отчаянные (или самые глупые), но, представьте себе, письма доходят до него. Иногда он даже отвечает на них САМ. И потому все верят ему. ОН и ПРАВДА — одно и то же! ОН и ПОМОЩЬ — одно и то же! ОН и КАРА — одно и то же! ОН и СЛАВА — одно и то же!..
Вот почему, когда он неторопливо шел к трибуне, маленький, сутулый, ничем не выделяющийся, скромно одетый, простои и свои, зал взорвался аплодисментами и грохотом поднявшихся на ноги сотен людей. С блестящими фанатизмом глазами, с улыбками на полубезумных лицах, люди, не щадя ладоней и глоток, ликовали. ОН был с НИМИ! Он был ИМИ! Он жил для них, во имя ИХ СЧАСТЬЯ! Подсадная «клака», хорошо обученная и отрепетированная, когда хлопать, когда вставать, что кричать, знала свое дело давно, еще с четырнадцатого — пятнадцатого съездов. Наверное, каждый второй в зале был чекистом — в одежде крестьянина, рабочего, военного… А помимо них у окон, дверей в зал, на балконах и просто у стен стояли молодцеватые рослые парни в штатском.
Если бы Сталин был гигантом, красавцем, вообще человеком подавляющим, его бы, если и любили, то так, допустим, как любят красавиц женщин, не прощая им ни на миг их красоту и превосходство… А здесь превосходства никакого не было. Было что-то другое, заменяющее, и озадачивающее, и заставляющее руки хлопать, а рты улыбаться.
Когда кто-нибудь смотрел на Сталина долго и пристально, он это мгновенно замечал и словно тотчас включал некий механизм защиты, заставляющий смотрящего опускать и отводить глаза. Сталин не любил пристальных взглядом, как, впрочем, не любил и людей, опускавших перед ним глаза. Но когда смотрел на Сталина целый зал в тысячи глаз, все видели спокойного, внимательно слушающего человека, с лицом, не слишком даже сходным с его портретными изображениями, с неторопливыми движениями, — он все-таки сильно отличался от всех выступавших с трибуны. От каменнолобого Молотова, открывавшего съезд, от самоуверенного, самолюбующегося холодно-презрительного Тухачевского. Вдохновенно орущего Орджоникидзе, копирующего сталинскую «простоту», явно играющего в вождя Кирова. Токующего на трибуне Кагановича. Бойкого, толстого, жестикулирующего и верящего в свою ложь Ворошилова. Стремившегося явно перещеголять всех в славословии и «умности» Бухарина, с бородкой «под Ильича» и даже прикартавливавшего.
Каждый «вождь» на трибуне и в зале играл на публику, не расставаясь со своей маской, каждый был в ней, подобно Буденному в грозных синекрашеных усах. Но все эти герои и соратники, известные чуть ли не по каждому номеру «Правда», «Известий», «Комсомолки», не были чем-то примечательны, и взгляд все-таки возвращался к левому второму ряду президиума, где тихо, сосредоточенно слушая, клонил голову человек в серовато-зеленом кителе, мужичок с оспенным лицом, заметный даже издали позой непоколебимого спокойствия.
Впрочем, почему позой? Это была уже его внешняя суть, прочно сросшаяся с маской. Он учился этому спокойствию десятки лет. У Сталина был очень редкий и присущий чаще только истинно великим, неопределенный темперамент. И в соответствии с ним было как бы четыре Сталина.
Сталин-холерик — это, пожалуй, самая главная и самая скрытная его суть: взрывной, вздорный, запальчивый, вспыльчивый, как тот самый порох, а лучше бы даже подошло слово «вспыхчивый». Этот его темперамент не терпел возражений ни от кого — всех пытавшихся ему возражать, тем более перечить-оспаривать, он сразу заносил во враги, и выбраться потом из этой категории не было никакой возможности. В сталинском черном списке не делалось исключений, и не было случая, чтобы Сталин забыл кого-то из возражавших ему, а тем более обидевших его. Точно таким дьявольски злопамятным был и Старик, но Старик был Антихристом, сыном Сатаны и земнородной женщины, а Сталин — сыном обыкновенной женщины и более чем обыкновенного беспутного пьяницы и драчуна отца.
Сталин-флегматик — само спокойствие; это была его вторая и, главным образом, наружная, на людях, суть. Ей он научился в тюрьмах и ссылках, в стычках с врагами-товарищами (я не оговорился), в столкновениях с теми, кого надо было терпеть (до поры!), кто располагал властью и силой над ним… «Руку, которую не можешь отрубить, целуй!» Так, сильнее до поры были Старик, Троцкий, Дзержинский, Фрунзе, даже Каменев с Зиновьевым, даже эта мелкая обезьяна — Радек, позволявшая себе делать замечания ЕМУ! «Сталин! Когда Вы разучитесь нумеровать вашу глупость?», «Сталин — вождь» — вот это действительно анекдот». А он все терпел, похваливал, молча сносил хулу — и запоминал, запоминал, запоминал. Человек, не имеющий феноменальной памяти, не должен стремиться к власти.
В этой игре в спокойствие и задумчивость флегматика большую роль играла его трубка. Сначала он курил изогнутые трубки, позднее — прямые английские, данхиллов-ские. Табак курил тоже английский, трубочный «кепстэн», в крайнем случае — наше «золотое руно». Изредка курил папиросы: ленинградский «Казбек», еще реже «Герцеговину флор», о которой почему-то пишут все, знавшие Сталина.
Изгорелые трубки Сталин никогда не выбрасывал — они лежали в нижнем ящике его стола, вместе с изношенными часами, паркеровскими ручками, огрызками карандашей, тех самых, сине-красных. И еще там лежали вынутые дантистами зубы, которые Сталин не давал выбрасывать.
Трубка! Ах, как она помогала ему, когда он неторопливо (опять НЕТОРОПЛИВО! «В поспешности скрыта ошибка») набивал ее, приминая и удавливая табак. Как он умел раздумчиво держать ее, пока кто-то там обличал его, лез на амбразуру. А Сталин слушал для того, чтобы потом медленно поднести трубку ко рту, зажечь спичку, подняв брови (бровь), раскурить и — спокойно, рассудительно ответить. Как помогала она ему на собраниях на Политбюро, когда решались самые важные вопросы, и никому не было ясно, что у него на уме, у вождя, покуривающего эту самую трубку — и помалкивающего. Кроме трубки полагался он еще на усы, которые любил и сам всегда подстригал, а позднее и тайно подкрашивал, пока они не стали совсем седые, серые. Усы можно было поглаживать, все той же трубкой, их можно было закрыть ладонью, спрятать в них улыбку или гримасу ненависти.
Сталина-сангвиника видели нечасто, только тогда, когда он, подвыпив от души, как бы веселился, пел, подпевал, шутил в застольях, старался очаровать какую-нибудь новую приглашенную певичку из Большого, Малого… Был иногда таким веселым с охраной. Шутливо тузил соратников, если был в ударе. А однажды, после подписания пакта о ненападении с Германией, попытался даже сплясать лезгинку под восторженные вопли «своих»: «Ах — тах! Ах — тах!», но быстро опомнился. Сангвиником видели его жена Надежда, секретарь Товстуха, Баженов и Поскребышев, комендант охраны Власик да, пожалуй, еще Паукер. Но лучше бы и не видеть его сангвиником. Сталин как бы стыдился потом этого проявления и не любил о нем вспоминать.
А вот меланхоликом, испуганным, стоящим у окна со слезами, плачущим, да, плачущим в постели и даже вздрагивающим по-детски, сомневающимся и растерянным, ждущим утешения и участия, знала и видела его только одна женщина. Но сейчас еще не время называть ее. Она появится дальше, когда придет ее час. И возьмем на себя смелость утверждать, что только она одна и знала Сталина как Человека. ЗНАЛА СТАЛИНА…
Нет, я ошибся… Еще знали Сталина Троцкий, Дзержинский, Фрунзе, Куйбышев, Орджоникидзе, Зиновьев, Каменев, Свердлов, Бухарин, Рыков, Ягода, Тухачевский, Егоров, Блюхер, Кулик, Томский, Киров. В разное время все они пожалели об этом знании… Или не успели пожалеть..
Сейчас, на съезде, в зале Кремлевского дворца, многие из упомянутых еще были и даже выступали с трибуны.
А он слушал, как клялись и славословили, стараясь превзойти друг друга, все — от Зиновьева до Бухарина, от Орджоникидзе до Кирова. СЛУШАЛ. Нет нужды в романе, даже документальном, пересказывать явно вздорные, тем более если их читать сегодня, славословия вождю, самобичевания, самообвинения. Сталин слушал, Сталин молчал, Сталин со всей беспощадностью тирана и вождя помнил: «Помирившийся ВРАГ — враг вдвойне!» И помирившийся «друг» — тоже враг. Помнил он и давние наставления Екатерины Геладзе, умной женщины, его матери: «Помни, Сосо, если кто-нибудь тебе льстит, подумай, что он хочет у тебя украсть».
И в самом деле, подумайте, рассудите, может ли стать другом человек, исповедующий противоположное, человек, которого страхом заставляли отказаться от своих слов и взглядов.
Всех делегатов семнадцатого съезда разделили на тринадцать сотен, в зале для голосования поставили тринадцать ящиков для голосования. За каждым ящиком закреплен «учетчик». Он отмечал голосовавших по списку. Первым голосовал Молотов. За ним демонстративно, не вычеркнув никого, подняв брови, с видом милостивца и благодетеля, голосовал Сталин. Ящики были более чем надежны — фиксировали каждый бюллетень в точном соответствии с фамилией опустившего. Эти люди еще не знали своей судьбы, еще не слишком боялись Сталина, еще слишком верили в свое партийное братство, еще надеялись на честную борьбу.
Когда побелевший перепуганный Председатель счетной комиссии В.П. Затонский доложил Кагановичу, отвечавшему за процедурные вопросы вместе с председателем мандатной комиссии Ежовым, что против Сталина во всех урнах оказалось почти триста голосов, перепуганный Каганович, округлив глаза, приказал настрого молчать и побежал в комнату для президиума, где Сталин уединенно курил, ожидая результата голосования. Нет, он не боялся, что его «прокатили», он знал своих «оппонентов» и заранее был готов к порядочной цифре «против» — на съезде были и непримиримые, и те, что называются улыбчивыми врагами. И, увидев взволнованного Лазаря, сразу понял, в чем дело.
Сталин коротко спросил:
— Сколко?
— Иосиф Виссарионович… Товарищ Сталин! Сволочи… Твари… Бляди…
— Я спращиваю… Сколко?
— Двести девяносто два…
Сталин раскурил угасающую трубку. Затянулся. И только тогда спросил: