Я закрыла рот. Губернатор дрогнул, но кивнул охране: сопроводите. Охрана сопроводила. А теперь, уважаемые знатоки, внимание – вопрос: куда охрана привела Ирину Хакамаду, если с тех пор Ирина Хакамада высказывает все свои пожелания, в том числе и политические, предельно четко, без лишних метафор и эвфемизмов? Правильно, в буфет, к умывальнику. Никакой другой сантехники рядом не было.
А Калмыкия! Единственная буддистская страна на европейском континенте. Нищета и буддистские храмы с золотыми Буддами в степи. Смотрится величаво. Народ молится и спокоен. Президент – наместник Будды. Его портреты везде. Свою вертикаль власти он строил по образцу великих ханств. Строил и выстроил. Такое тихое, доброе, мирное средневековое ханство в кратере вулкана российской демократии. С кроткими подданными, с почтительно-лукавыми царедворцами. Я была в шахматном городке, любимом детище президента. Меня уверили, что в его дорогих коттеджах отдыхает за копейки трудовой народ. Как ни крутила головой, никаких следов народа не обнаружила.
– А где народ-то?
– Так спит.
– Так уже полдень.
– Так народ восточный, еще не проснулся.
Едешь по Татарстану – дома кирпичные, заборы высокие, дорога нормальная. Затряслись на ухабах – Чувашия. Татары, мусульманские китайцы, от зари до зори копошатся. А чуваши похожи на разгильдяев-русских. Такие же пофигисты. И с удовольствием рассказывают анекдоты об этом своем пофигизме: у чуваша спрашивают, почему татары живут богато, а чуваши – нет. «Потому что татары лук выращивают и продают», – отвечает чуваш. «Ну так и вы выращивайте!» – «А кому он нужен, этот лук?» С чувашскими номерами на машине в Татарстан лучше не соваться. Мы пробивались, как сквозь баррикады. При том, что впереди ехала машина с мигалкой. И мигалку подрезали, и гаишников подрезали. Чувашская ГАИ? А нам по фигу. Здесь хозяева мы. Это провинциальное отстаивание своей особости есть везде. «Когда Колумб приплыл в Америку, чуваш (татарин, калмык, чукча и т. д.) уже сидел с удочкой на берегу, рыбу ловил». Везде местные краеведы убедят вас, что земная цивилизация зародилась именно здесь. А.С. Пушкин ночевал в половине уездных городков, очень впечатлялся, и следы этого впечатления можно отыскать практически во всех произведениях поэта. Везде идет борьба за строительство международного аэропорта. Пусть малюсенького, пусть на два самолета, но – международного. Везде есть и свой ипатьевский подвал, и свой святой источник, и своя водка, и она самая лучшая. К слову, о водке и связанном с ней международном мифе об особом русском пьянстве, мифе обидном и несправедливом. Все, начиная от американцев, которые орут и гогочут, если их собирается больше трех человек за столом, так, что от их перекатывания камней в горле звенит в ушах, заканчивая немцами, которые опиваются пивом до остервенения, – все считают себя аристократией, а русских – быдлом, лакающим водку. Мне за границей постоянно предлагают водку. Я постоянно отказываюсь. Мой отказ сначала удивляет, а потом с пониманием кивают головой: а, перепили в свое время? Нет, я никогда не пила водку. Смеются и не верят.
Как-то немецкими авиалиниями летела из Франкфурта в Москву в семь утра. Рядом сел немец. Сразу заказал два коньяка. После двух коньяков заказал четыре вина и заполировал коньяк вином. Потом добавил виски. Стюарды хладнокровно ставили ему и ставили, покуда он не опрокинул коньяк на пол, после чего рыгнул и вырубился. Поднялась вонь и от него, и от коньяка, и я в этом тумане с горя заснула. И совсем другой была реакция, когда двое наших моряков, возвращавшиеся из Судана, усталые, с обожженными лицами, попросили водки. Стюард сделал изумленное лицо: водки? В семь утра? Ее принесли с брезгливым лицом: «Ох уж эти русские»!
Петербург оказался просто другой страной. Питерцы, как японцы, ритуальны, воспитанны, закрыты. В Москве человек, если вас любит, подойдет и возьмет автограф. В Питере – никогда. В Москве, если узнают, рассматривают. Там отводят глаза. Назови подъезд парадной, батон – булкой, и тебя полюбят. Я в это не верила и честно говорила по-московски. На одной из встреч плюнула и назвала подъезд парадной, И все, и сразу стала ближе, почти своя.
Как-то мы с моим петербургским пресс-секретарем решили поужинать в ресторанчике «Саквояж». В поисках его бредем по Малой Конюшенной улице, совершенно безлюдной в десять часов вечера. Она – пешеходная, из нее попытались сделать что-то вроде Старого Арбата. Вылизали, расставили фонарики, но гулять сюда никто не ходит, потому что кончается она глухим тупиком. Дергаем двери подъездов-парадных, заглядываем в арки, ныряем в колодцы, «Саквояжа» нет как нет. И спросить не у кого. Наконец нам повезло: молодой человек, что-то среднее между Александром Блоком и Родионом Раскольниковым, стоя на тротуаре, старательно мыл окно. Окликнули – обернулся, вздрогнул, пробормотал, что и не такое видел в жизни, и снова завозил тряпкой. Он принял меня за галлюцинацию. Петербург – весь такой. Странный, зачарованный город.
В Нарьян-Маре в маленьком клубе, набитом оленеводами и учителями, ощущение реальности утратила уже я. Думала, будем по-простому. А через десять минут уже не понимала – я где? На краю света или на экспертном совете в правительстве? Москва – не единственный продвинутый город в России. Ничего подобного. В крохотных городках, занесенных пургой, живут уникальные люди. У них есть время размышлять. Они и размышляют. От них возвращаешься, заряженная на сто лет. Не зря же программу воспитания наследника российского престола, начиная с Павла Петровича, завершало путешествие по стране. Из конца в конец. Три месяца туда, три месяца обратно. Конечно, на отборных лошадях. Конечно, в удобных экипажах. Но по тем же российским дорогам, сквозь те же метели, сквозь ту же распутицу, мимо тех же деревень. Зачем? Зачем полгода трясти по ухабам не беспородного депутата – полушка за лукошко, а самого ценного отрока государства, которому не требовалось завоевывать голоса или доказывать, что он достоин царствовать, который получал эту страну по праву рождения? А чтобы прочувствовал.
Тема шестая:
Как я стала госпожой Мамба
Она была редкой, даже среди высокопоставленных дам, стервой с дурной наследственностью: отец – шпион, дядя – шпион, брат – шпион, мать – не шпионка, поскольку еврейка, и этого уже достаточно. Страдала нимфоманией с примесью лесбийства и комплексом самки богомола, которая, как известно, откусывает использованным партнерам головы: один из ее многочисленных мужей умер, безжалостно лишенный лекарств, а имена любовников неизвестны, что тоже наводит на нехорошие предположения. Владела гектарами леса вдоль всей Клязьмы и Рублевки и вырубила его, чтобы настроить особняков для продажи. В своей алчности не брезговала ничем. Например, обобрала соотечественников в аэропорту Хургады, собрав последние деньги якобы на заправку самолета и тут же потратив их на духи в дьюти-фри. Мечтала уничтожить всех пенсионеров. Охотилась на молодых людей на ночных дискотеках. Жила в стеклянном дворце. Звали ее Ирина Хакамада, с ударением на последнем слоге.
Вот мой образ, который сцедится со страниц российской прессы, желтой уже и от времени. Готовая героиня для триллера «Кремль в кимоно, или Госпожа Мамба». Его и напишет какой-нибудь правнук Караулова или Доценко. А может, они сами – бренды не умирают. В начале своей политической карьеры, прочтя о себе очередную гадость, я нервничала, глотала новопассит, требовала опровержений, потом успокоилась. Газет – море, я – одна. Буду каждый раз нервничать и скандалить, стану тощей, злой и морщинистой. СМИ, как терроризм, в честном бою победить невозможно. Никогда не угадаешь, где взорвется. Приручать бесполезно. Сегодня это либеральная газета или канал, завтра они сменили хозяина, а вместе с ним и все виды ориентации. Кто платит ужин, тот девушку и танцует.
Но прессу можно перехитрить и нейтрализовать. Основной метод – работа на опережение: дверцу шкафа распахиваешь, спрятанный за ней скелет вытаскиваешь наружу и демонстрируешь его кому ни попадя, пока от вас обоих не начинают шарахаться. О том, что я – наполовину японка, а мой отец – ортодоксальный коммунист, я тупо повторяла повсюду и добилась, что теперь эта подробность моей биографии никого не возбуждает, кроме пожилых сталинисток. Еще пример. Накануне выборов летом 2002 года мне в панике позвонил Немцов:
– Я подвел партию!… Другая женщина!… Двое детей от другой женщины!… Журналисты пронюхали!… Избиратели не простят!…
В общем, «все пропало, гипс снимают». Я посоветовала оперативно исповедоваться на страницах какого-нибудь бульварного органа: да, согрешил, но согрешил любя. Потому что для русского человека любовь оправдывает все. Тем более так и есть? Так и есть. Детей любишь? Люблю. Всех любишь? Всех люблю. Матерей этих детей любишь? Люблю. Всех любишь? Всех люблю. Ну и вперед! Немцов послушался, и его политический рейтинг тогда не пострадал: скандал в благородном семействе занимал читателя не дольше, чем любая дежурная сенсация «Комсомолки». До свежего номера.
Публичное покаяние у нас вообще приветствуется. Поднимись на помост, поклонись в пояс: «Простите меня, люди добрые!» – и они простят. Во-первых, потому что добрые. Во-вторых, отчего же не простить чужие личные грехи и слабости? Чувствуешь себя немножко Богом. Это льстит. Особенно лестно, когда простить просит не дядя Вася из соседнего подъезда, а один из тех, кто болтается там, наверху. Значит, он, как и ты, грешен и слаб. Это сближает. Тем более сегодня в России гласность от долгого воздержания перепутали с нравственностью. Не тот честен, кто не ворует, а тот честен, кто не скрывает. Признайся, и тебе поверят. Признайся, и за тебя проголосуют, как за порядочного человека. Не в чем признаваться? Не обессудь, будем подозревать во всем. Поэтому нашим политикам рекомендуется время от времени в чем-нибудь признаваться. Для сохранения доверительных отношений с массами.
С газетчиками у меня все более или менее наладилось, когда я перестала путать интервью с докладами и усвоила, что журналисту не нужны пространные рассуждения, а нужны яркая фраза и конкретная ключевая мысль. Можно битый час распинаться о свертывании свободы слова в России, о телевизионном зомбировании, о нравственном СПИДе, распространяемом желтой прессой, и предложить акцию: выключить телевизоры и не покупать желтую прессу. Про акцию запишут все, про свободу слова – никто.
Камень, ножницы, бумага
Телевидение – самое вероломное из СМИ. Его главный инструмент воздействия – изображение. Есть тысячи способов перекроить на экране красавицу в чудовище, умного в дурака. И оно ими пользуется. Наедет камера на лицо человека так, что нижняя челюсть заполнит весь кадр, и о чем бы он ни говорил, зритель не воспримет ни слова. Он будет следить за артикуляцией, выискивать во рту коронки, рассматривать поры и прыщики. Президента никогда не возьмут крупно, все обращения – только на нейтральном среднем плане, чтобы картинка не забивала текст. На канале у Невзорова меня упорно пытались снимать снизу. Оператор садился на корточки, чуть ли не ложился на пол. Моя пресс-секретарь врывалась на площадку и требовала сменить ракурс. Ее посылали и продолжали пластаться у моих ног. На профессиональном сленге этот негативный ракурс называется «поза памятника». С его помощью создается образ каменного монстра.
Чтобы поколебать веру зрителя в чьи-то заявления, обещания, разоблачения, достаточно журналисту вместе с камерой занять такое положение, чтобы тот, кто заявляет, обещает, разоблачает, находился чуть ниже камеры и был вынужден смотреть в объектив или исподлобья, или снизу вверх. И, какими бы волевыми и правдивыми ни были лицо и интонация, по ту сторону экрана возникнет ощущение неубедительности, скрытности и неуверенности. Ослабить впечатление от выступления можно, убрав из кадра оратора на самых острых и ударных высказываниях, а вместо него дав зал или панораму окрестностей. Внимание, естественно, переключится на свежую картинку, а человек будет сотрясать воздух, не подозревая, что сотрясает его впустую. Незаметно влияет на отношение к персонажу и размещение внутри кадра. Вас сдвинули влево, так, чтобы на экране вы оказались напротив зоны сердца телезрителя? При прямом обращении к нему вы будете рождать в нем, о чем бы ни говорили, невольную тревогу и желание защититься. И не надо никакого двадцать пятого кадра. Те, чьи речи и правота не должны вызывать сомнения, всегда сидят строго по центру. Это место для державных поздравлений, проповедей, отречений, Глеба Павловского и Михаила Леонтьева.
Особая привилегия телевидения, которая развязывает ему руки и позволяет творить чудеса фальсификации, – право выпускать программы на экран, не визируя их у тех, кто в них снимался. Газеты обязаны перед публикацией согласовывать свои интервью с теми, кто им эти интервью давал. А телевидение не обязано. Зачем визировать подлинный документ? Вот перед вами человек, он сам говорит свои слова. Ну и что же, что на монтаже кое-что вырезали, а то, что осталось после кастрации, так удачно склеили, что вместо обвинительной речи получилась защитная, или наоборот, или не получилось вообще никакой. Главное, чтобы на стыках голова не слишком заметно дергалась. Хотя и это не вопрос: все швы отлично маскируются перебивочками, панорамочками, каким-нибудь пикантным крупнячком. Например, товарищ рассуждает о преобразовании страны, в котором он намерен принять самое деятельное участие, а камера – раз! – и сосредоточится на стариковских кальсонах, выглянувших из-под брюк. Какие тебе, дедушка, преобразования? Сиди уже на печи, о душе думай.
На телевидении нельзя расслабиться ни на секунду. Любое неосторожное движение подкараулят, зафиксируют и доведут до гротеска. В обычной жизни мы не замечаем, как кто-то почесал нос или снял с кофточки пылинку. А тут сняла эту проклятую пылинку один раз, а на монтаже тебя заставят обираться всю передачу, повторами превратив случайный жест в хрестоматийный симптом психопатии. В парламенте часто сверху снимали скрытой камерой. Заснул депутат – его тут же запечатлели и выдали в эфир. Народ хохочет и возмущается. А посиди-ка целый день, послушай-ка бешеное количество законов, большая часть которых не по твоему профилю. Вот они и вырубаются, бедные. Да и над кем смеетесь? Над собой смеетесь. Стараниями журналистов российский парламент выглядит как филиал программы «Аншлаг» – сборище клоунов и идиотов, которые непрерывно дерутся, зевают, ковыряются в носу. Но парламент потому так и смешон, что он открыт. Как ковыряют в носу в Белом доме, никто не видит. Попробуй туда попасть: аккредитация, регламент, строем зашли, по команде включили камеры, по команде выключили, строем вышли, чугунные ворота захлопнули – и до свидания. А если снимите что-то не то или не так, завтра снимут и вас, и того оператора, и того редактора. Увольняют и за меньшее – за неудачный ракурс, за невыгодный свет. В Кремле ворота еще выше и что в носах – еще загадочнее.
Меня в парламенте спасало то, что я со времен работы в вузе умею спать с открытыми глазами, и если на секунду отключалась, от неподвижного взгляда казалась особенно вдумчивой и сосредоточенной. С чем безуспешно боролась и борюсь, так это с привычкой, когда мне совсем уж скучно, рассматривать ногти и опускать голову. Щеки сразу стекают, вид мрачный, постаревший. Спохватываюсь – подыми веки, Ирина, подыми себе веки! – а уже поздно: довольный оператор отводит объектив.
На Западе у публичных персон отточено каждое движение. Они никогда не сядут на студийной программе в фас к журналисту и в профиль к камере – исчезает объем, из кадра откачивается воздух, человек становится плоским, как бумажная аппликация. Всегда анфас, всегда чуть-чуть боком. Они никогда не позволят засунуть себя между двумя ведущими, чтобы не мотать головой, словно лошадь на привязи. В 1992 году, муштруя нас, молодых российских политиков, американские политтехнологи твердили из занятия в занятие: плевать на то, о чем вас спрашивают. Вы в эфире не для того, чтобы удовлетворить журналиста. Пусть себе жужжит. Вы в эфире для того, чтобы общаться с миллионной аудиторией, которая в этот момент жует, целуется, ссорится, пьет, болтает по телефону, моет посуду. Поэтому на телевидении не надо никакой философии, никакой зауми, на одно выступление – одна мысль, а лучше не мысль, а слоган, который вбиваете в зрителя, как гвоздь.
Действительно, что бы ты ни говорил по телевизору, главное – образ. В свое время в Америке проводились первые дебаты между двумя кандидатами в президенты. Никсон против Кеннеди. Они транслировались по радио и телевизору, и отсчитывались рейтинги. Кеннеди сделали загар и надели ярко-голубую рубашку под цвет глаз. На экране он выглядел голливудской мечтой Америки – загар, молодость и красота. А Никсон был очень умным, но намного старше и не такой телегеничный. В дебатах на телевидении с огромным отрывом победил Кеннеди, а на радио победил Никсон. В безоговорочной доминанте визуального ряда над смысловым я убедилась и на собственном опыте.
В 1993 году в московских округах уже появилось кабельное телевидение, и мой предвыборный штаб заключил договор с орехово-борисовской студией. Передачи шли в прямом эфире по самому незамысловатому сценарию. Сначала я очень, как мне казалась, доходчивым и простым языком знакомила зрителей со своей депутатской программой: я собиралась сражаться за то, чтобы мамы получали от государства пособия в размере средней заработной платы, поскольку воспитать ребенка – такой же труд. А потом зрители должны были звонить и задавать свои вопросы. По теме выступления, которая злободневна для многих. Они, действительно, звонили, но волновали их совсем не пособия: а почему я всегда в черном? У меня – траур? А кто я по национальности? А где я прописана? Я поняла, что меня не слышат и не хотят слышать. И тогда мои ребята придумали ролик и дешевый, и сердитый. Они посадили меня на фоне российского флага. Сзади, чтобы флаг трепетал, на него дули феном. Я застывала в профиль, за мной развевалось знамя, звучала бравурная музыка типа марша «Прощание славянки». Я была похожа на Мао. Музыка смолкала, я поворачивала голову и чеканила лозунг: «Я за то, чтобы женщины получали пособие, только тогда Россия возродится». И все. Натуральный агитплакат советской эпохи. И рейтинг пополз вверх!
У нас этой техникой гениально владеют Жириновский и Зюганов. Заявленная тема не волнует ни того, ни другого. И с ограничения стратегических вооружений, и с экологической катастрофы, и с профессиональной армии Зюганов через две минуты свернет на «растоптанную страну, уничтоженную антинародными реформами», а Жириновский сразу начнет выкрикивать то, с чем пришел. Позвали поговорить о живописи? Какая, к чертовой матери, живопись, когда мусульмане рожают, а мы не рожаем? Русские бабы – вон из политики! Все – в койку, все – на кухню, все – рожать! Россия – великая страна! Никакой демократии! В койку и рожать! Ты, ты и ты с грудями в рюшках – быстро встали и поехали отсюда ложиться в койку и рожать! Деньги на такси возьмете у Чубайса…
Это правильно. Это действенно. Но я так не умею. Да и не хочу.