Долгушин пошатнулся и прислонился к забору. Что это он кричит? Неужели? Невозможно! Немыслимо!
— Расстрел царя Николая! Да здравствует!..
Долгушин боязливо развернул желтый лист и почувствовал: земля ускользает из-под ног.
«Опоздал, опоздал! Что же теперь делать? В Петрограде украли мое прошлое, в Екатеринбурге казнили будущее». Он сунул в карман газету и пошел, сам не зная куда. Шумели березы, носили пух одуванчиков, а он брел, спотыкаясь о деревянные тротуары, о булыжники мостовых. Опрокинул корзину с ватрушками, торговка взвыла:
— Надралась, свинья, самогонки-тё, шары-тё ослепли! Чтоб тё, окаянного, в губчеку угораздило…
Курчавое, похожее на белого краба облако закрыло небо; ударил слепой ливень. Капли прыгали на листьях лип, радужные пузыри путались в траве, светлые прутья воды хлестали по лицу. Долгушин заплакал: слезы, смешиваясь с дождевыми каплями, ползли по грязной бородке. «Какой же сегодня день? Воскресенье сегодня. Когда же казнен император? Я опоздал. А что бы случилось, если бы не опоздал?»
Солнечный ветерок пролетевшего ливня дышал в губы, дождевые пузыри все еще лопались, трава искристо блестела. Долгушин вошел в сад, забрался под липы, сел на траву. Над ним, иссеченное ветвями и листьями, мерцало высокое равнодушное небо, сквозь ветви проходили пушистые облака. Долгушин прикрыл веки — пелена затянула и небо, и озаренные каплями деревья. «Несчастный государь, рожденный на ступенях трона, но не рожденный для трона! С его гибелью разбиты все мечты, потеряны все надежды».
Пелена стала оранжевой, издымилась, затускнела. Тело Долгушина наливалось болью, унылые мысли копошились в уме. Вспомнились чьи-то фразы — красивые, но беспомощные: «Если нужно, снимите с нас последнюю рубашку, но сохраните Россию». Смешные люди! Мы сами должны спасать Россию, а не ждать спасителя. Если уж случилась революция, надо было держать ее в руках. А мы и новой сути событий не поняли, и перемен, происшедших в народе, не уловили. Как теперь показать народу, что мы умеем действовать лучше большевиков?
Едкие, неприятные мысли разбегались, отчаяние расслаивалось.
Долгушин казался себе бестелесным, расплывающимся существом: было странно думать, что он — все еще он, стоит лишь приоткрыть веки, чтобы убедиться в реальности своего бытия. Он поднялся с мокрой травы, присел на скамью. Шелест листьев, бабочка, запутавшаяся в солнечном луче, запах цветущей липы угнетали…
Долгушин очнулся от воспоминаний.
Скрипнула дверь: надзиратель ввел босого красноармейца. Грязный, обтерханный, в ссадинах и кровоподтеках, арестованный остановился у порога. Долгушин оглядел арестованного. «Цареубийца! Жалкий деревенский парень — цареубийца».
— Выйдите. И ждите, пока не позову, — сказал Долгушин надзирателю и сразу же спросил арестованного:
— Комельков? Григорий?
— Так, кабыть, звали, — робко ответил тот.
— Сядь на стул и отвечай на мои вопросы. Только помни. Комельков, от правдивости ответов зависит твоя жизнь. — Долгушин взял листок, прочитал громко и внятно:
— Твое удостоверение. Комельков? — доверительным, ласковым тоном спросил Долгушин.
— Ну, бумага наша…
— Кто дал тебе эту бумагу? Да ты присядь, Комельков.
Красноармеец присел на краешек стула, положил на колени узловатые руки.
— Ну, в Тобольске мы получили. От комиссара Хохрякова, охранителя гражданина Романова, бывшего царя то ись…
— Комельков! — повысил голос Долгушин. — Нет никакого гражданина Романова. Есть только его императорское величество, государь Николай Александрович. Ясно?
— Кабыть, ясно, — согласился Комельков.
— Вот и хорошо! Ты сопровождал государя императора из Царского Села в Тобольск. Расскажи об этом как можно подробнее.
— А чево рассказывать-то?
— Ты знал, кого ты сопровождал?
— Ну, сперва — нет, опосля — да.
— Когда это — опосля? — презрительно переспросил Долгушин.
— В Тюмени, когда с вокзала на пристань шли. Вот тогда солдаты и признали царя.
— Что это был за поезд. Комельков?