В апреле на несчастную (а может, напротив, счастливую?) Европу обрушился санирующий арктический холод. Ночные заморозки и дневные ледяные дожди пока что удерживали (если верить ТВ) бубонную чуму в пределах Аргоса, который великий Гомер называл «конеобильным». Сейчас «конеобильным» считалось государство Паннония (степная часть бывшей Венгрии), населенное раскосыми людьми в островерхих шапках и кожаных штанах, поставляющее коней в Центральную и Южную Европу. Никита Иванович наблюдал несметные их табуны из окна самолета, когда летал в прошлом году отдыхать на Балатон. Они, казалось, росли прямо из земли, низенькие косматые кони и стелились по ней, как трава по ветру.
Раньше в этой (неурочное похолодание) связи был бы определенно вспомянут Промысел Божий, однако нынче в формально христианской, частично мусульманской, частично языческой, но фактически многобожественной (поли-, а может, пострелигиозной) Европе имя Божие, в отличие от века XX, всуе практически не упоминалось.
«Да такая ли уж ценность моя жизнь?» — скрипуче, как сквозь наждак, дыша — аллергическая (на нервной почве) астма всегда настигала его в самые неподходящие (если, конечно, у астмы могут быть подходящие) моменты — Никита Иванович устремился из кухни по длинному коридору в дальнюю комнату, где среди белья в шкафу прятал устаревшей модели, но вполне исправный «люгер» двадцать второго калибра с глушителем. Запахивая на хрипяшей, ходящей ходуном груди халат, устраивая за пазухой руку с пистолетом, чтобы в случае чего стрелять сквозь ткань, Никита Иванович не без грусти подумал, что в бытийном (Божественном, высшем, общечеловеческом, вселенском и т. д.) смысле его жизнь, конечно же, никакой ценности не представляет, однако, несмотря на это, лично ему, Никите Ивановичу Русакову, отчего-то жаль с ней вот так неожиданно взять и расстаться. Причем, до такой степени жаль, что он был готов не только не выходить из квартиры сейчас, но… вообще не выходить, пока не закончатся продукты. А там… видно будет. Имея в виду вероятные эпидемии, внезапные танковые рейды, бомбежки, непредвиденные войсковые операции, революционные, расовые, на религиозной почве и прочие волнения, он, как и большинство жителей Праги (бомжи, естественно, не в счет) держал дома солидный запасец воды и еды.
А еще Никите Ивановичу не хотелось расставаться с жизнью до выяснения, почему, собственно, он должен с ней расстаться? Логичнее было сначала узнать, а потом расстаться, чем расстаться, не узнав. Но данная (высшая?) логика в этом мире была доступна лишь богам (в каждом новом национальном государстве своим, не считая, естественно Иисуса Христа), но никак не смертным людям. Видимо, на исходе первой трети XXI века самый смысл существования человека заключался в том, чтобы не просто внезапно расстаться с жизнью, но обязательно — до момента (естественно, чисто умозрительного и, в сущности, мало что меняющего) осознания, за что и почему. Так расстается с жизнью прихлопнутый комар. Так расстается с жизнью человек, прихлопнутый… да кем (чем?) угодно. Человеческая жизнь, — взгляд Никиты Ивановича упал на экран компьютера — с утра он работал над очередным своим безадресным эссе, — в постглобалистской Европе не стоит даже материала, затрачиваемого на ее пресечение. В сущности, сохранение жизни как таковой превратилось в сугубо личную (privacy) проблему лишь для ее непосредственного обладателя.
Беда моих эссе, самокритично признал Никита Иванович, в том, что я не открываю нового, в лучшем случае синтезирую из чужого нового нечто пригодное для вялого обывательского чтения. Стоит ли писать, подумал Никита Иванович, если не открываешь нового?
Выходило, что не стоит.
Стоит ли жить, подумал Никита Иванович, если не открываешь нового?
Тут ответ представлялся не столь однозначным. Многие люди не открывали нового, но жили, а некоторые, так очень даже неплохо жили.
Однако же, человечество, читатели, то есть те, кому (теоретически) адресовались сочинения Никиты Ивановича, встречали новое в штыки, можно сказать, ненавидели неизвестное, неосмысленное, предпочитая бесконечные вариации старого, известного, многократно осмысленного. Великая Антиглобалистская революция враз избавила их от иллюзий, что новое, как говорится, по определению лучше старого.
Никита Иванович пришел к выводу, что отныне задвинуть в общество какую-нибудь новую идею можно только при несомненном участии Господа Бога. Сознавать, что в твоих сочинениях нет нового, подумал он, это все равно, что сознавать, что в твоих сочинениях нет Бога. И все равно Никите Ивановичу было жаль, что, возможно, он так и не закончит свои, в общем-то никому не нужные (роман «“Титаник” всплывает», эссе — у него пока не было названия) труды.
Никита Иванович подумал, что, готовясь, подобно вихрю, вылететь в халате и с «люгером» на лестничную клетку, он бросает вызов силам, погрузившим его в безвестное ничтожество, в формалин, в пустоту. Вот только не вполне понятно было, что это за силы? Вероятно, частично внешние, частично внутренние. Их соединение можно было уподобить химической реакции, в результате которой возникал формалин. В случае Никиты Ивановича, внешние силы подавляли внутренние, диктовали им. Следовательно, его личность не имела шансов себя проявить. Высшая и предпоследняя стадия развития личности, подумал Никита Иванович, это когда внутренние ее силы диктуют силам внешним. Самое удивительное, что он знал человека, поднявшегося до этой стадии. Вот только конец таких людей, как правило, был ужасен. Вероятно, подумал Никита Иванович, это происходит потому, что они путают свою волю с Божьей.
Естественно, у него не было стопроцентной уверенности, что получится «подобно вихрю». Никита Иванович увидел собственное отражение в темном зеркале: отвисшее брюхо, худые, птичьи какие-то ноги; лысый, но с клочьями седых волос над ушами, с седыми же редкими усами и мясистым, одновременно рыхлым и как бы (апоплексически) пропеченным изнутри лицом. В висящем мешком (саваном?) полосатом махровом халате он отнюдь не походил на героя, бросающего вызов судьбе. А если и походил, то на героя изначально обреченного на поражение, на опереточного, водевильного героя-идиота.
Или на сумасшедшего.
Никита Иванович с грустью констатировал, что, скорее всего, на сумасшедшего. Стоило столько лет бесшумно сидеть в формалине, чтобы вот так нелепо, никчемно (внезапно подумалось: как жил) погибнуть. Выходило, что предполагаемая смерть как раз и есть логическое завершение нелепой, никчемной жизни. Бог определенно явил ему свою милость, дав время не только это осознать, но (по возможности) и некоторым образом этому противостоять. Не сказать, чтобы данное умозаключение обрадовало Никиту Ивановича. Он подумал, что Бога гневят самые неожиданные вещи, включая такие, казалось бы, от Бога далекие, как ничтожная (растительная) жизнь отдельно взятого (Никиты Ивановича) человека.
Но чем дольше смотрел он на свое отражение, тем больше достоинств в себе открывал. Тусклое, запыленное зеркало в прихожей уподобилось тиглю, в котором прямо на глазах отливалась новая сущность Никиты Ивановича. Так однажды свинец в тигле средневекового алхимика (это было документально подтверждено тремя свидетелями — бургомистром, настоятелем местного монастыря и… палачом) однажды, а именно в ночь с тридцать первого июля на первое августа 1574 года, преобразился в золото. Чтобы впоследствии (как алхимик ни старался) не преображаться уже никогда. Никита Иванович увидел, как распрямились и развернулись его плечи, апоплексическая алкогольная пористость на лице (как свинец в золото в ту давнюю ночь) превратилась в благородный бронзовый загар, как если бы он только что вернулся… из Аргоса? Брюхо само собой мускулисто подтянулось, и будто бы даже бицепсы и трицепсы обозначились под халатом. Вот только лысина, с сожалением отметил Никита Иванович, осталась непобедимой, не покрылась золотом волос. Зато светло-зеленые его, а в последние годы — бесцветно-водянистые — глаза вдруг сверкнули (зеркало отразило) в сумеречном коридоре, как если бы Никита Иванович превратился в волка или шакала. А может, хитрого лиса, потому что не столько крови мнимого бомжа жаждал Никита Иванович, сколько ответа (ов) на вопрос (ы).
Тяжелая металлическая пневматическая дверь подалась с трудом, будто Никита Иванович, сдвигая невообразимую толщу формалина, входил, подобно Одиссею, в мир теней, или, напротив, подобно опять же Одиссею, возвращался из мира теней (мертвых) в мир света (живых). Единственно, непонятно, было: зачем (в отличие от Одиссея) Никита Иванович это делает?
В следующее мгновение он уже (летающим ужом, не иначе) вылетел на полусогнутых на лестничную площадку и, не увидев бомжа — Никита Иванович сам не мог понять, откуда такая боевая прыть? — покатился по не сильно чистому плиточному полу, поочередно наводя «люгер» на места, где мог (и не мог, зачем, к примеру, Никита Иванович навел «люгер» на стоящий на подоконнике дивно разросшийся фикус?) затаиться бомж.
Но, как выяснилось, правильно сделал, что навел, потому что именно в этот момент светящиеся его глаза зафиксировали отделившееся от листа фикуса нечто, точнее даже не нечто, а некое колебание воздуха в макушке фикуса. Не раздумывая, Никита Иванович дважды выстрелил в это отделившееся нечто, зафиксировав помимо глухих пистолетных хлопков неуместный звук порвавшейся металлической струны. Что-то, зазвенев, упало на плиточный пол у самого его лица.
Некоторое время Никита Иванович еще тыкал «люгером» в разные стороны, но уже было ясно, что бомжа и след простыл. В отличие от с трудом рассмотренной на полу деформированной металлической стрелки, на остреньком носике которой как застывшая слеза висела пластиковая капелька яда.
Никита Иванович знал (слышал по ТВ) об этом новомодном оружии киллеров — крохотной отравленной самонаводящейся стрелке с микрокомпьютером. Достаточно было «ознакомить» микрокомпьютер с фотографией человека, разместить «пусковую установку» там, где несчастный человек мог появиться, и дело в шляпе. Когда-то такие самонаводящиеся ракеты использовали в горах против самолетов сражающиеся за независимость партизаны. Сегодня тысячекратно уменьшенные их копии — киллеры, тоже, в сущности, партизаны, только вот сражались они не за независимость, хотя, может статься и за (чью только?) независимость. Никита Иванович читал (если только это не была изощренная реклама), что последние (самые дорогие) модификации отравленных стрелок без следа растворяются в теле жертвы в течение нескольких мгновений. На него, похоже, дорогую стрелку пожалели. А может, не пожалели. Просто стрелки растворялись в теплых (остывающих) телах, а не на холодных каменных полах.
Никита Иванович принес из квартиры пинцет, поднял стрелку, уложил ее в металлическую коробочку из-под сигар. Он проделал это без малейшей опаски, потому что знал: Бог спас его, плохого, точнее, никакого стрелка. И спас, по всей видимости, не для того, чтобы тут же и уничтожить.
Спустившись на лифте вниз к почтовому ящику, он обнаружил в нем не только ожидаемые «Lidove noviny», но и неожиданный глянцевый конверт. Вскрыв его, Никита Иванович с изумлением узнал, что на его имя в местное почтовое отделение поступила «отложенная» бандероль, то есть бандероль, которую могли отправить когда угодно. Получить же ее, согласно воле неведомого отправителя, Никита Иванович был должен именно сегодня ровно в полдень, то есть в двенадцать ноль-ноль по среднеевропейскому времени.
Или (опять-таки согласно воле неведомого отправителя) никогда.
О чем и имело честь уведомить pana Rusakova местное почтовое отделение.
Бандероль
«В каждом деле — опасном, неразрешимом, смертельном, — учил когда-то Никиту Ивановича (тогда, впрочем, никто не звал его по отчеству) старший брат Савва, — есть нечто, сообщающее силу этому самому делу. Это можно сравнить с сердцем в живом организме, хотя на самом деле это конечно же не сердце. До тех пор, пока ты не определишь где, как и зачем оно бьется, ты не сладишь ни с одним делом».
«То есть дело сладит со мной?» — помнится, полюбопытствовал Никита.
«Растворит тебя в себе, — ответил брат, — умножит на себя, превратив в ноль».
«Неужели, — удивился Никита, — из ноля возврата нет?»
«Есть, — неожиданно внимательно посмотрел на него брат, — но это такой возврат, что человек ему не рад».