— Как человека вы меня не знаете, а моряк из меня не получился.
— Получится. Захотеть только нужно. Надо иметь настойчивость, силу воли, характер.
Он не стал возражать, но чувствовалось, что не согласен насчет характера и силы воли. По его убеждению, все это он имел.
Я достал из ящика своего стола письмо от отца Козачины, старого сельского учителя. Он обращался ко мне впервые, называя меня капитаном. В очень деликатной форме просил, если только возможно (эта фраза была подчеркнута), предоставить его сыну отпуск в связи с болезнью матери. Письмо это напомнило мне родную деревню в Брянской области, детские годы, школу и любимого учителя географии Станислава Антоновича, милого старика, который с такой любовью открывал для нас государства, материки, горные цепи, моря. Я живо представил себе и украинского сельского учителя Козачину и его больную жену и уже склонен был удовлетворить просьбу старого учителя, как вдруг этот вчерашний случай, о котором к тому же стало известно только сегодня.
Все это я вспомнил сейчас, ожидая Богдана Козачину. За дверью послышались шаги и замерли возле моей каюты. Я чувствовал, что там, за переборкой, стоит человек, догадывался, что это и есть Богдан Козачина, но у меня вдруг отпало желание разговаривать с ним. Я спрятал письмо учителя под газету, и в тот же миг послышался вкрадчивый, несмелый стук. Дверь каюты бесшумно отворилась. Кудрявый долговязый старшина перешагнул высокий порог, задев за него каблуком, и доложил, что явился по моему вызову. Карие равнодушные глаза смотрели мимо меня, куда-то в угол. Синие жилистые руки висели безжизненными плетями.
Я предложил ему сесть, однако эта моя любезность судя по его вдруг переменившемуся лицу не понравилась Козачине. Свободный стул стоял рядом с моим, а ему, видно, не хотелось сидеть так близко. Он даже пробурчал невнятно:
— Ничего, я так, постою.
Сел он по моему настоянию с явной неохотой. Я спросил:
— Чем вы расстроены?
— Так. Домашние дела… — недоверчиво произнес он.
— Что за дела? Что там стряслось?
— Болеет мать, стара уже. Боюсь, до весны не дотянет. Три года не виделись, — добавил он упавшим голосом.
Весь его вид говорил, что главное для него — в последней фразе: три года не виделся с родителями, соскучился, домой захотелось, а в отпуск не пускают за плохое поведение. Он достал из кармана письмо, развернул его, и я увидел знакомый почерк отца Козачины. Очевидно, оба письма писались в один день. Я знал, что родители нередко прибегают к незамысловатой хитрости слезливых писем в надежде разжалобить «строгих» командиров и помочь сыну получить отпуск.
— И тем не менее вы продолжаете нарушать дисциплину. — Он молчал, прикусив губу. — За что вам сделали вчера замечание?
— Не отдал чести.
— Почему?
Он передернул плечами, и движение это говорило: "Просто так, сам не знаю почему". А голос произнес старое, избитое:
— Не заметил.
— Неправда номер один. Дальше — почему не доложили командиру о замечании?
— Забыл, — пробурчал себе под нос.
— Неправда номер два.
— Вернее, не забыл, а так, думал, сойдет, — быстро поправился он.
— Говоря точнее, струсили. Нашкодили, а признаться не решились, смалодушничали. Характера не хватило, мужества, смелости. А говорите, вас не знают как человека. И самое обидное, что вы над самим собой издеваетесь. У вас же есть все возможности для того, чтобы стать другим. Вы грамотный, развитой человек. У вас есть специальные знания.
— И нет перспектив, — сказал он приглушенно, и слова эти замерли на его полных губах.
— Нет перспектив? — с удивлением переспросил я, поняв, что Козачина решил разговориться.
— У меня нет профессии, линии жизни нет, — добавил он книжно.
— Вы немного знаете технику. Продолжайте глубже изучать ее, это ж и потом пригодится, — посоветовал я.
— Техника не моя стихия, — с некоторой напыщенностью произнес он.
— А в чем вы видите свою стихию? В поэзии? — Последняя фраза вырвалась у меня совершенно случайно: я не знал, что Богдан Козачина когда-то пробовал писать стихи.
— Поэзию я променял на философию, — ответил он неожиданно серьезно. — И зря, потому как философам в наш век делать нечего.