Я могу припомнить школы, в которые я ходил, но не в силах вспомнить ни одного имени одноклассников, а из всех учителей могу вспомнить лишь троих. Один год моя мать преподавала английский язык в том классе младшей школы, где учился я, а ее брат, дядя Гарри, преподавал в моем классе алгебру. Это было уже в средней школе. Еще я помню, что, когда он закончил черновик учебника алгебры для своих учеников, он попросил, чтобы я пролистал его и поискал ошибки. Это было настоящим комплиментом для меня. Третий преподаватель, мистер Фредерик Картер не был мне родственником, но он вел все музыкальные классы, руководил школьным оркестром и джаз-бандом. Музыка всегда занимала большое место в моей жизни.
Пока я думал о школе, у меня в голове всплыло, словно из тумана, имя одного моего одноклассника. Его звали Рик Мунди. Он был шумным позером и любил проделывать непристойные выходки с сырыми хот-догами у небольшой закусочной через Гроув-стрит от Университета.
Перед средней школой я был чуть долговязым, чуть молодо выглядевшим и несколько чересчур развитым для своего возраста ребенком, который переходил от удобного маленького «я» предподросткового возраста к ужасающему «Я» взрослого человека, существующего отдельно от всех остальных. Я не видел этих изменений и не осознавал их, но так или иначе, постепенно они происходили во мне. Если раньше, когда я мог пораниться, играя на улице, я смотрел на свою ногу и думал: «О, это кровь; это все из-за палки, и теперь у меня болит нога». Теперь же я начинал думать об этом происшествии по-другому: «Я поранился этой палкой; у меня идет кровь, отчего у меня болит нога».
Хуже всего было понимание того, что я должен нести ответственность за все, что со мной происходит. Раньше устанавливали порядок, решали проблемы и заботились обо мне мои родители. Когда я осознал свое «я» (если это именно то, что понимают под этим), я стал более активно взаимодействовать с другими людьми.
Я был вундеркиндом. Я никогда не думал о себе в контексте собственного интеллекта или смышлености, но я знал, что мать считала меня весьма продвинутым и способнее остальных детей моего возраста. Я мог играть на фортепьяно и на скрипке, я писал стихи. Пока я рос, от меня всегда ожидали, что я могу сделать больше и лучше.
Я ненавидел драки. Я не видел ничего предосудительного в том, чтобы припустить со всех ног в определенной ситуации, потому что физическое насилие не было частью моего мира; насилие было мне чуждым, и если меня обзывали за то, что я удирал с поля боя, то в этом для меня не было ничего страшного. Я не получал ни малейшего удовлетворения ни от нанесения ударов, ни от получения их.
В возрасте около пяти-шести лет я открыл для себя игру в шары. Площадка для этой игры находилась рядом с забором в школьном дворе. Схема была классической: три лунки от дома, затем назад, затем снова раз и еще раз, наконец, домой (и если ты первый, то выигрываешь несколько шаров у других детей). У меня был хороший размах, так что я мог получить небольшое преимущество при повторном ударе. За несколько дней я был способен завоевать агатовый шарик, настоящий агатовый шарик. Нельзя было претендовать на то, что твой шарик стал настоящим до тех пор, пока он не разбил другой шарик. А если разбитый шарик принадлежал тебе, то он не был настоящим.
В школе было слишком много детей старше меня, так что я стал тренироваться у себя дома, на заднем дворе. Потратив немало сил, я сделался довольно опытным игроком в шары.
Наш задний двор отделялся от соседского забором. Вдоль забора росла густая жимолость, она закрывала его полностью. Именно жимолость поддерживала забор. Дерево было очень высоким и очень толстым, а его ветви — очень длинными. Они были покрыты маленькими листьями, которые росли в противоположных направлениях друг от друга, и миллионами крошечных цветочков, разбросанных повсюду.
Конечно, я знал, что под всей этой зеленой массой был забор, потому что у меня был секретный вход в туннели под жимолостью, туннели, о которых никто не знал. Это принадлежало только мне. Я мог бы пробраться внутри моего туннеля с одной стороны через маленькое отверстие, где несколько досок забора истлели, к параллельному туннелю с другой стороны. Когда я был там, внутри моей капсулы, я отщипывал цветочек-другой и пробовал капельку сладкого нектара, вытекающего оттуда. Бывало абсолютно тихо; даже трамваев, которые обычно грохотали туда-сюда по Роуз-стрит, здесь не было слышно. У меня не было необходимости глазеть по сторонам, чтобы видеть окружающий мир. У меня не было необходимости дышать. Я не мог видеть никого, и никто не мог видеть меня. Здесь не существовало времени. Маленькие жучки, которые должны были ползать по старым сломанным доскам, просто не двигались. Разумеется, когда я обращал внимание на что-то еще, а затем оглядывался, они оказывались в другом месте, но в то время, когда я смотрел на них, они не двигались. Пока я сидел под жимолостью, двигались лишь мои фантазии, воспоминания о прошлом и картины будущего.
Вкус жимолости осуществлял волшебную связь с тем миром, где всякий лист и насекомое были друзьями, и сам я был неотъемлемой частью всего сущего.
Однажды кто-то решил, что забор совсем прогнил и что все и старые доски, и старые растения — нужно было заменить чем-то новым, чистым и, конечно, более безопасным. Я чувствовал себя опустошенным. Когда я плакал, никто не понял почему.
Но были другие места, куда я мог пойти и оказаться в своем мире. Я стал настоящим специалистом по подвалам. Моя мать назвала это прятаньем, но я думал об этом как о бегстве. От чего? Ну, к примеру, от необходимости упражняться на фортепьяно. Каждый день, как только я заканчивал задание, то есть проигрывал упражнение, которое, как предполагалось, нужно было повторять каждый день по двадцать раз, я мог переместить очередную зубочистку с правого скрипичного ключа на левый басовый ключ. Но моя мать никогда, кажется, не смотрела на размер кучки зубочисток, отмечавшей законченные упражнения; она обращала внимание лишь на уменьшавшуюся кучку тех зубочисток, которые обозначали упражнения, которые мне еще предстояло выполнить. Было бы не честно переместить зубочистку с одного ключа на другой, это было бы явным обманом. Однако если зубочистка случайно скользила вниз между ключами, моя совесть была чиста, и похоже, именно это время от времени и случалось.
Кроме подвала в доме моего дяди Дэвида, первым подвалом, который я действительно узнал хорошо, стал подвал нашего соседа, совладельца забора, заросшего жимолостью. Этот подвал принадлежал старому-старому человеку по фамилии Смит (Smythe). Его фамилия произносилась с длинным звуком «i» и мягким звуком «th», как в словах «blithe» (жизнерадостный) или «scythe» (косой).
Он был книготорговцем и агентом, через которого мой отец покупал свои любимые дешевые книги в мягком переплете. Но через мистера Смита отец также получил много томов классической русской литературы. Я помню полное собрание сочинений Толстого — это приблизительно пятьдесят полновесных томов со сносками, записками и черновыми набросками. Похоже, единственное, что я мог прочесть в этих книгах, было напечатанное латинскими буквами название издательства на первой странице, гласившее, что это Edition d'Etat (государственное издание), выпущенное в Moscou (Москве). Мой старый сосед жил со своей дочерью и какими-то еще родственниками. Я так и не познакомился ни с кем из них.
Но зато мне довелось познакомиться с невероятно большим собранием книг в подвале соседнего дома. Тысячи пыльных книг лежали стопками в аккуратно поставленных друг на друга деревянных ящиках из-под апельсинов. В каждом укромном уголке и щели я обнаруживал что-то новое. Меня всегда поощряли искать и исследовать, и когда я сталкивался с мистером Смитом, он постоянно говаривал: «Пожмите мне руку, молодой человек, и потом вы сможете говорить, что касались руки, которая жала руку мистеру Линкольну».[10] Кажется, когда он был маленьким, отец взял его на инаугурацию Линкольна. Так что я охотно жал его руку, улыбался и убегал, чтобы дождаться того дня, когда я мог продолжить исследование его волшебной коллекции.
Как раз в это время у меня появилась страсть к маркам и к их коллекционированию. Обычно я заходил в крупные представительства Итальянского банка (полагаю, теперь это Американский банк), и секретари позволяли мне рыться в корзинах для бумаг, срывать с конвертов и уносить большие гашеные марки, никогда не попадавшие в ежедневную почту, получаемую моими родителями. Моя мать сохранила множество писем и открыток, оставшихся у нее со времен обучения в колледже и поездки в Египет. На них были действительно старые марки, имевшие хождение до моего рождения. Я тщательно отклеил их и идентифицировал по каталогу Скотта. Потом я обнаружил корзину для бумаг около стола мистера Смита, заполненную обертками книг, отправленных со всего света. На них были марки из Чехословакии, Венгрии, Югославии и из многих других совершенно невообразимых мест.
Мистер Смит поймал меня однажды за тем, как я совал нос в его корзину для бумаг. Я оцепенел при мысли о том, что он сочтет мои действия шпионством или проступком иного рода, но к моему большому облегчению он был удивлен, что кто-то находит ценность в почтовых упаковках книг больше, чем в самих книгах. Он сказал, что будет только рад отклеивать марки от своей корреспонденции и сохранять их для меня в небольшой коробке, которую он поставит на полку рядом со своим столом. Я всегда заглядывал в эту коробочку, когда испытывал желание поглубже погрузиться в мир марок, и всегда находил ее заполненной удивительными марками с незнакомыми лицами и таинственными названиями стран. Не думаю, что я поблагодарил мистера Смита, но то, что благодаря ему я добавил в свою коллекцию немало новых, неизвестных стран, — это факт.
У меня в кабинете есть шкаф, где на протяжении последних нескольких лет я держу маленькую картонную коробку. Всякий раз, когда я получаю интересную открытку или пакет по почте, я беру ножницы, вырезаю оттуда марки и складываю их в заветную коробочку. Когда-нибудь ко мне зайдет друг вместе с шести- или восьмилетним ребенком, открывшим для себя чудесный мир марок. Он получит эту коробку в качестве подарка от старика малышу. Возможно, я запомнюсь ему лишь как забавный старый человек с поседевшими волосами, у которого в кабинете много книг и который получает почту со всего света.
И, может быть, я пожму ему руку и скажу, что отныне он может говорить, что обменялся рукопожатием с человеком, который пожимал руку самому мистеру Линкольну.
В нашем доме тоже имелся подвал. Я его хорошо изучил. В передней части нашего подвала была цементная комната, где я основал свою первую химическую лабораторию. Думаю, у меня тогда был «Химический набор Гилберта», в котором можно было найти настоящие реактивы типа бикарбоната натрия, разбавленной уксусной кислоты, и непостижимые, таинственные объекты типа кампешевого дерева. До сих пор я так и не могу разгадать, что это за кампешевое дерево и что предполагается делать с ним. Но к этому базовому набору я продолжал добавлять все, что находил. Всякий хлам из бакалеи, порошки и жидкости, которые я отыскивал в гаражах и на складах скобяных товаров. Они шипели, пахли, горели и меняли цвета. Я знал, что если сведу вместе достаточное количество разнородных реактивов, то каждый раз будет получаться новая комбинация, и я добьюсь потрясающих новых результатов.
Задняя часть нашего подвала, располагавшаяся под передней частью дома, была местом таинственным и в значительной степени лишенным границ. Друг моего отца мистер Перемов занимался мебельным бизнесом и хранил в нашем подвале большие холщовые мешки со всякими разными древесными отходами. Эти большие мешки лежали на голом грязном полу, который постепенно шел под уклон. Они предоставляли мне великолепные возможности — складывать их друг на друга, что-нибудь из них строить и тому подобное. Но когда я попытался использовать их содержимое, отец поймал меня за руку и сказал, что мешки трогать нельзя, хотя и не объяснил по какой именно причине. Я развил теорию, согласно которой, подвалы были местом, где, особенно в дальних углах, могли быть найдены сокровища, будь то трубы от органов, марки или деревянные чурбаны.
Через четыре дома от нас вверх по улице был еще один подвал, настолько темный и страшный, что я с трудом убедил своего друга Джека пойти туда со мной. Мы сумели найти и зажечь маленький керосиновый фонарь и исследовали этот подвал до самой дальней стены. Мы не нашли там никаких сокровищ, но все равно нам повезло, потому что, когда моя мать позже нашла нас, мы оба оказались пропитаны керосином, и было чудом, что мы не вспыхнули сами. На некоторое время мне было категорически запрещено лазать по подвалам.
Спустя несколько лет мне представился шанс совершить прогулку по подвалу, который находился через улицу от дома моего дяди. Меня пригласила девочка, которая была на пару лет старше меня. Я ощутил ранее неведомый мне страх, но был заинтригован и готов исследовать все новые таинственные вещи, которые могли произойти. Но на сцене снова появилась моя мать, и вся затея оказалась сорвана.
Психологу не оставалось бы ничего другого, как предложить забавное объяснение тому, почему я решил устроить целых три подвала в доме, который помогал строить своим родителям перед Второй мировой войной здесь, в Элмонде.
Играть на скрипке меня учил русский джентльмен, соотечественник моего отца, связанный с православной церковью. Я должен был играть в концертах, происходивших, в незнакомых гостиных и переворачивать страницы аккомпаниаторам дочерей русских американцев в первом поколении, которые пели на этих вечерах. Русскому языку меня обучал один из знакомых моего отца, тоже эмигрант, и уже на четвертом нашем уроке (он оказался последним) я вызвал у него такую ярость, что он попробовал пнуть меня (я спрятался под обеденный стол у него в столовой). Мне удалось ударить обидчика по голени. Всю эту сцену спровоцировала его настойчивость: он хотел, чтобы я изучил структуру «женского рота». И лишь много позже я понял, что он подразумевал, конечно, «женский род».
У меня был еще один любимый способ бегства, который в то же время был и вызовом самому себе. Это была попытка добраться от Спрус-стрит прямо до Уолнат-стрит через парк Лайв-Оук, перебираясь с ветки на ветку по вершинам деревьев и, стараясь при этом не дать ногам коснуться земли ни разу, за исключением того момента, когда я должен был перейти улицу. Однажды я схватился за ветку, которая не смогла выдержать мой вес, упал с ней на землю и оцарапал себе колено. Но я не рассказал об этом никому.
Как-то раз я вошел в мужской туалет в парке. На стенах туалета я увидел примечательные картинки. Оттого, что я рассматривал их, меня охватило чувство вины. Но об этом я тоже никому не поведал.
Думаю, мои родители испытывали нешуточный ужас при мысли о том, что я мог что-нибудь узнать о сексе. Каждый из них чувствовал, что за этот аспект моего образования несет ответственность другой. Я пробовал выстроить полную картину, отталкиваясь от очевидного механизма мастурбации, но не смог найти ничего подходящего в библиотеке своих родителей, что превратило роль женщин в этой загадке в логический парадокс. То были времена притворной стыдливости и тотального ханжества, от коих у меня не имелось ключей, а если они и имелись, то я этого не осознавал.
Я спал на широкой кровати, которая стояла на открытой веранде с западной стороны верхнего этажа нашего дома на углу Роуз-стрит и Спрус-стрит. Одна половина моей кровати была открыта всем стихиям, другая — закрыта и защищена. Мой отец спал на более узкой кровати наискосок от меня, у моей матери была собственная двуспальняя кровать в большой спальне внутри дома. Насколько мне известно, они никогда не спали вместе.
[10] Инаугурация Линкольна состоялась в 1861 году то есть более чем за семьдесят лет, от описываемых событий.