В дневниках отразилось усложнение отношений между ленинградцами, разрыв внутренних связей, замена коммунитарности боязнью ближних, вытеснение милосердия и сострадания желанием мести и т. п. Дневники свидетельствуют о том, с какого времени тема смерти стала главной. С начала войны и до 1944 г. большое внимание у представителей старшего поколения проявлялось к информации СМИ о союзниках в борьбе с Германией. В дневниках есть упоминания и даже вырезки практически статей, посвященных выступлениям лидеров союзных держав. Если в первые два года войны в дневниках записи о лидерах союзников носили восторженный характер, то уже в 1944 г. отношение к союзникам изменилось. А. Остроумова-Лебедева, например, писала о том, что Рузвельт «копирует» советский опыт, что русский народ выполняет в войне мессианскую функцию, что «не нам нужны перемены, а им» (Франции, Англии и Соединенным Штатам).
Дневники свидетельствуют о сложной эволюции религиозных чувств ленинградцев, которая к концу войны у одних выразилась в разочаровании в христианстве, а у других — в обретении новой веры — веры в Бога. Дневниковые записи позволяют также выявить то, что присутствовало на «бытовом» уровне и не находило отражения в донесениях партийных органов и УНКВД. Например, бытовой и «внутренний» антисемитизм, как это явствует из дневников ленинградцев, был достаточно высок в первые военные месяцы. При этом интересно отметить, что если документы СД также свидетельствовали о росте антисемитских настроений в 1941–1942 гг., то в материалах УНКВД упоминания об этом встречаются куда реже. В условиях отсутствия успехов на фронте, непатриотичного поведения отдельных представителей лиц еврейской национальности, слабости советской пропаганды на фоне массированного пропагандистского воздействия нацистов на поверхность вышла «русская стихийность» — антисемитизм. Однако антисемитизм не смог развиться в мощное движение, так и оставшись, преимущественно, на бытовом уровне. Более того, эвакуация большей части еврейского населения сама собой сняла остроту этой проблемы. Вместе с тем, в отличие от сводок НКВД, в которых фиксировались антисоветские проявления (подчас спонтанно рефлексивного характера на то или иное событие), в дневники попадали более взвешенные суждения, лишенные, как правило, первой эмоциональной волны. При этом поводы для выражения того или иного мнения были одни и те же.
Особый интерес представляют дневники, в которых отражены взгляды тех, кто оставался в Ленинграде в течение всей войны. Такие дневники могут играть роль своего рода «стержня» книги, обеспечивая ей некую цельность. К сожалению, дневников подобного рода в распоряжении историков немного. Из выявленных нами дневников особое место занимают записи уже упоминавшейся А. Остроумовой-Лебедевой. Конечно, на основании взглядов пусть даже такой значительной представительницы русской интеллигенции, коей была А. Остроумова-Лебедева, нельзя делать широких обобщений об умонастроениях интеллигенции и тем более всех ленинградцев, особенно по такому традиционно болезненному в российской истории вопросу, как антисемитизм. Дневник А. Остроумовой-Лебедевой, находящийся на хранении в Российской национальной библиотеке, изобилует весьма резкими и несправедливыми суждениями в адрес еврейского населения в целом. Исключительная роль представителей Еврейского антифашистского комитета по мобилизации общественного мнения на Западе для помощи СССР, а также деятельность выдающегося советского дипломата М. Литвинова в США, была общеизвестна. Односторонность суждений Остроумовой тем более удивляет, что имена известных в Ленинграде руководителей местных предприятий и научных учреждений, а также писателей и ученых, оставшихся в блокадном городе, несомненно, были также у всех на слуху. Мы, тем не менее, используем записи Остроумовой-Лебедевой как ценный источник в связи с тем, что они отражают наличие проблемы антисемитизма на бытовом уровне, особенно остро звучавшей в военные месяцы 1941 г. и вновь ставшей весьма актуальной в период борьбы с «космополитизмом».
Письма ближе по объективности настроений к дневнику. Однако в условиях войны, когда все знали о существовании цензуры, вряд ли можно рассчитывать на наличие в них критических замечаний по отношению к власти. Самоцензура авторов писем была на порядок выше, чем тех же лиц при ведении ими дневников. Тем не менее, наличие статистических данных о количестве так назывемых «отрицательных настроений» позволяют судить о нарастании внутреннего кризиса в блокированном Ленинграде осенью — зимой 1941–1942 гг., когда по материалам военной цензуры в наиболее тяжелый период января — февраля 1942 г. 20 % корреспондентов высказывали негативные, по мнению власти, настроения. Несмотря на цензуру, ленинградцы давали оценку текущей ситуации и власти, неспособной их защитить и накормить. Эти цифры показывают не только динамику изменений настроений, но и опасную тенденцию к революционизированию населения, когда экономические требования все больше уступали место политическим, поиску модели оптимальной власти. Вероятно, статистические данные НКВД не отражают истинной картины с количеством недовольных — их в городе было гораздо больше, чем 20 % (очевидно, что далеко не все писали письма и свое недовольство проявляли в других формах — в частности, совершая противоправные действия). Материалы немецких спецслужб также указывали на то, что в городе большинство населения выступало за прекращение сопротивления, но, несмотря на большое количество недовольных в городе, власти удалось на протяжении всей битвы за Ленинград удерживать ситуацию под контролем.
Воспоминания (фонд 4000 в ЦГАИПД СПб и отдел рукописей РНБ) жителей блокадного Ленинграда, написанные после войны, также представляют большой интерес. Они необходимы для проверки информации, получаемой из других источников. При этом следует учитывать время, а также то, когда и кем написаны воспоминания, поскольку при всем стремлении их авторов к объективности, они не могли не стремиться соответствовать господствовавшим в тот период ценностям. Воспоминания носили подчас коньюнктурный характер.
До недавнего времени зарубежные историки, занимающиеся историей блокады, опирались в основном на немецкие трофейные документы, находящиеся в Национальном архиве США в Мэриленде. Однако ресурс этого комплекса материалов исчерпан далеко не полностью. Лишь Л. Гуре использовал в своей книге широкий перечень разнообразных немецких архивных материалов — сводки центрального аппарата СД о положении в Ленинграде, советские трофейные документы,[8] материалы допросов советских перебежчиков и военнопленных, воспоминания немецких офицеров и солдат, находившихся в непосредственной близости к осажденному городу. Вместе с тем, документы такого специфического ведомства, как СД, требуют всестороннего анализа и тщательной проверки, сопоставления с другими источниками, прежде всего советскими. Только привлечение архивных материалов спецслужб обеих сторон по интересующему нас вопросу, а также разнообразных документов из военных и партийных архивов позволяет воссоздать более или менее объективную картину истории блокады.
Выявление источников является необходимым, но недостаточным условием решения поставленной научной задачи. Другой важнейшей предпосылкой является выбор соответствующих методов проведения исследования. В связи с этим представляются важными следующие моменты. Мы исходим из того, что войны традиционно оказывали большое влияние на общество в целом и приводили подчас к серьезным социально-политическим последствиям, создавали предпосылки для глубоких сдвигов в сознании людей. В нашем случае речь идет о влиянии тотальной войны на авторитарное общество, о воздействии самого мощного внешнего фактора — войны — на настроения и поведение всего населения Ленинграда. При этом сам масштаб события позволяет рассматривать эволюцию настроений горожан и защитников города как срез всего общества, находившегося в условиях войны.
Принимая во внимание характер войны с нацистской Германией и тяжесть страданий, выпавших на долю ленинградцев и защитников города, естественным было бы сделать предположение о роли войны как мощнейшего фактора революционизирования масс. В связи с этим описание нарастания протеста в условиях кризиса представляет особый научный интерес. Каковы были формы проявления протеста, его характер и масштабы, динамика изменения негативных настроений, их носители и т. д.? Можно ли выделить особенности негативных настроений у мужской и женской части общества (терпимость, меньший радикализм, неполитический характер протеста, «экономизм»)?
С исследовательской точки зрения очевидно непродуктивным было бы следование сложившемуся в отечественной историографии стереотипу относительно «морально-политического единства» советского общества накануне войны с Германией, явившегося важнейшим фактором победы. Ни в коей мере не ставя под сомнение патриотизм подавляющего большинства населения, отметим все же, что общность интересов советских людей (в том числе и ленинградцев) не была некоей данностью, действовавшей как стихийная сила, а складывалась и до, и в ходе войны под воздействием множества факторов.
Мы исходим из диалектической взаимосвязи бытия и сознания и того, что бытие советских людей в предвоенные годы было связано, в том числе, с принуждением и социально-экономическим неблагополучием (репрессии, антирабочее законодательство), которые усилились в ходе войны в результате голода и потерь родных и близких. История битвы за Ленинград и документы УНКВД свидетельствуют о том, что «революционизирование» населения Ленинграда в период блокады трижды начиналось почти «с чистого листа». В первый раз это произошло сразу после начала войны, когда обнаружился общий патриотический подъем и готовность защищать родину (в отношении этого периода имеются статистические материалы политорганов, военных трибуналов), во второй — перед началом блокады, когда почти весь «контрреволюционный» и потенциально «опасный элемент» был вывезен за пределы города, и в третий раз — после завершения эвакуации летом 1942 г., когда все, кто хотел покинуть город, могли это сделать и в городе практически не осталось лиц, не веривших в возможность выстоять еще одну блокадную зиму и победить.
Метод историзма предполагает рассмотрение изучаемого явления в развитии, в динамике и, следовательно, делает необходимым обращение к тому, что представлял собой habitus[9] ленинградцев накануне войны. Исследуя публикуемые материалы, мы должны принимать во внимание как специфику тех ведомств, в стенах которых они создавались, так и сознавать известные ограничения метода контент-анализа, который лучше иных подходит для работы с такими источниками, как спецсообщения УНКВД и политдонесения партийно-политических органов. Каким образом нам следует использовать эти источники? Гидденс и Витгенштейн отмечали, что языку принадлежит фундаментальная роль в объяснении социальной жизни, что использование языка (а материалы спецсообщений УНКВД состоят из краткого аналитического введения и многочисленных примеров высказываний и выдержек из писем) — это уже использование концепций. То, что авторы приводимых в материалах органов государственной безопасности высказываний думали о войне, блокаде, немцах, союзниках, голоде, местной и центральной власти, текущем моменте, зависело от их концептуального аппарата, имеющегося для восприятия окружающей действительности. Люди не могли описать мир вне их восприятия, а только с помощью слов, которые были в их лексиконе. Формула — «пределы моего языка — это пределы моего мира»37 — одна из основ нашей работы.
Оценивая настроения населения, особенно случаи, когда речь идет о перерастании недовольства в какие-либо асоциальные или антигосударственные действия, необходимо использовать уже отработанную методологию выявления стадий «революционизирования» масс38. В целом также представляется важным проводить данное исследование в контексте общей дискуссии о сущности сталинизма, ведущейся между сторонниками модели тоталитаризма и представителями школы «Анналов», и использовать сравнительно-исторический метод для выявления общего и особенного в развитии нацистской Германии и СССР в 30–40-е годы.
Двумя основными направлениями современных исследований советской истории являются концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, именуемыми по традиции «ревизионистами» (представители школы Анналов):
К противникам теории тоталитаризма относится молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей полвека назад французской школы Анналов, последователи Блока и Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х гг.40
Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее, работа Ханны Арендт «Происхождение тоталитаризма»41 до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга Карла Фридриха и Збигнева Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия»42. И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие в бывшем Советском Союзе считают, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывает их исторический опыт. Многие западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной43. Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает нам информацию о целях и практике различных правительств. Один из наиболее авторитетных сторонников концепции тоталитаризма писал:
Вебер очень четко определил метод моделирования:
Таким образом, идеальный тип есть «утопия», оставляющая исследователю-эмпирику «задачу определения в каждом конкретном случае степени, в которой эта идеальная конструкция приближается или удаляется от реальности».
Изначально изучение сталинизма развивалось в рамках модели тоталитаризма. Этот подход характеризовался вниманием прежде всего к проблеме контроля государства и его расширения на новые сферы жизни общества. Первым документальным исследованием о сталинизме была книга М. Фэйнсода45, который положил в ее основу материалы Смоленского партийного архива. Применительно к проблемам изучения собственно советского общества в условиях отсутствия «независимых институтов» или «самостоятельных политических сил» было неясно, что же изучать, и было ли вообще общество как таковое46. Когда же речь заходила об изучении массовых настроений, то возникал естественный скептицизм в отношении официальных советских источников по этой теме.
Напротив, материалы, полученные после войны в ходе опросов эмигрантов и перемещенных лиц, дали много новой информации относительно истинных мыслей и чувств населения СССР. Однако и Фэйнсод, и те, кто участвовал в Гарвардском проекте47, должны были считаться с двумя важными обстоятельствами: во-первых, советский народ пошел на огромные жертвы в ходе войны с нацистской Германией, проявил чудеса героизма, во-вторых, свидетельств организованного выступления против сталинского режима было сравнительно мало, чтобы можно было говорить о нелегитимности режима. Объясняя это явление, сторонники тоталитарной модели обращали внимание на репрессивный характер советского государства, не уделяя, однако, должного внимания тому, что после смерти Сталина период стабильности в обществе сохранился.
Эта точка зрения на природу сталинизма вскоре попала под огонь критики со стороны «ревизионистов» во главе с Ш. Фитцпатрик. Используя более широкий круг источников по советской истории, а также опираясь на методы, используемые при изучении социальной истории, ревизионисты исходили из того, что только принуждение и насилие не могут объяснить феномена сталинизма, и попытались показать, что ценности и идеалы сталинизма разделяли многие, если не большинство. Особое внимание Фитцпатрик обращала на значительную по своей численности прослойку образованных и достаточно мобильных управленцев и инженеров, которые поддерживали режим постольку, поскольку они ощущали себя продуктом этого режима. Именно поддержка со стороны этой новой элиты, восхождение которой Фитцпатрик относила к началу культурной революции, обеспечивала впоследствии (начиная со сталинской революции сверху) способность режима к проведению мобилизации с целью поддержания стабильности. Для этой новой элиты (или так называемого среднего класса) были характерны пуританизм в личной жизни, готовность допустить расширение контроля со стороны государства, и, конечно же, лояльность к режиму. Одной из особенностей новой элиты было то, что подавляющее ее большинство получило техническое образование, давшее возможность для роста внутри развивающегося индустриального общества. Эти идеи Фитцпатрик и ее коллег ставили под сомнение утверждения Троцкого относительно того, что «социальной базой» сталинизма была, прежде всего, бюрократия48.
Параллельно ревизионистскому направлению в исследовании сталинизма, основанному, как и у Фитцпатрик, на идеях Троцкого, шло изучение истории формирования и сущности советской бюрократии. В ряде публикаций М. Левина содержится обоснованное утверждение относительно того, что «дегенерация» большевистской партии в бюрократическую административную структуру произошла в результате поспешной попытки преодоления промышленной отсталости страны посредством насильственной коллективизации. Чем быстрее большевики хотели уйти от «идиотизма» деревенской жизни, тем в большей степени проявлялся хаос, преодоление которого вызывало необходимость применения насилия. Отсталость деревенской социальной структуры была во многом перенесена в город, где, в конце концов, восторжествовала та же «отсталая» авторитарная политическая система.
По мнению С. Коткина, слабостью работ М. Левина49 было то, что, развивая «социальные основы» формирования политического режима при Сталине и показывая, как происходило «окрестьянивание» городов, он недооценивал степень проникновения государства во все сферы жизни общества. Главный вывод, к которому пришел Левин, определяется следующим образом: «Чем быстрее и радикальнее осуществляются перемены, тем дальше назад отбрасывается общество»50. Общим в подходах сторонников Фитцпатрик и Левина было внимание к социальной истории в рамках тоталитарной парадигмы. Они сходились во мнении, что государство испытывало на себе влияние социальных сил, тем самым значительно расширяя поле для дальнейших исследований истории советского общества. В дальнейшем Г. Суни показал, что Сталину удалось в довоенное время создать советский средний класс с собственными представлениями и ценностями. Стахановцы, начальники цехов, директора заводов, а также их жены составляли социальную опору режима. В связи с этим Суни сделал вывод о том, что Сталин сам создал сталинизм, его личное участие в формировании этого феномена было исключительным. Таким образом, Суни отстаивает «интенциональный» подход к объяснению сталинизма в противовес структуралистскому (или «функциональному»). В этом контексте ведутся дебаты и по поводу роли Гитлера в нацистской Германии51. Однако, отправной точкой является наличие общего по существу в двух или более обществах, которые анализируются как часть некоего целого.
Помимо вопросов собственно методологического характера относительно сущности сталинизма, выделим также те, которые важны для понимания проводимого нами исследования. Одна из таких тем относится к выяснению сущности власти накануне войны и той роли, которую играли в ней органы НКВД. Фэйнсод в своей работе отмечал, что различные формы контроля, а не легитимное политическое представительство были сутью сталинизма. Однако монополия режима на власть сопровождалась его неэффективностью52. Коткин подверг критике характеристику режима, данную Фэйнсодом, по следующим причинам: во-первых, у Фэйнсода отсутствует объяснение дублирования партийных и государственных структур управления. Во-вторых, анализ «большого террора» 1937–1938 гг. подменен описанием событий того времени, наконец, он не ответил на вопрос о сущности политической системы при Сталине.
Определенные противоречия имеются в работах другого известного советолога Т. Ригби. Его характеристика СССР как «моноорганизованного общества» завершается выводом о том, что «почти вся социальная деятельность осуществлялась кланом чиновников, находившимся под единым руководством», что советское общество на практике было «единой, огромной и внутренне сложной организацией», объединенной властью коммунистической партии53. Однако сам Ригби позднее отмечал, что параллельно существовали два центра власти — партия и правительство, хотя первая сохраняла свое доминирование. Почему же диктатура партии не дошла до своего логического завершения — уничтожения правительства — остается неясным. Именно проблема объяснения феномена дублирования государственных и партийных структур в наибольшей степени требует, по мнению Коткина, специального изучения54.
Еще одной проблемой остается объяснение террора. В историографии по-прежнему доминирует точка зрения Р. Конквеста55, согласно которой, террор, хотя и коренился в природе партии, созданной Лениным, являл собой последовательное и методичное уничтожение диктатором элиты страны. Таким образом, Конквест свел террор к проблеме объяснения мотивов Сталина (жажда власти, паранойя и т. п.). Другие же проблемы (язык обвинения и защиты, проблемы управления режима, включая изменение настроений населения, влияние террора на развитие институтов, международный контекст процессов и др.) остались без внимания, и сам террор, таким образом, показан как результат, а не процесс.
А. Гетти, также опираясь на Смоленский архив, обращает внимание на хаос, неэффективность сталинизма, но идет дальше Фэйнсода, утверждая, что террор был ничем иным, как проявлением серии «конфликтов» на основе «естественной» борьбы центра и периферии56. Гетти отчасти преодолел статизм версии Конквеста, но, по мнению Коткина, его интерпретация страдает отсутствием логики и достаточных и убедительных источников, поскольку к своим выводам он пришел на основе анализа документов партийных архивов, в то время как архивы НКВД остаются для него (да и для других зарубежных исследователей) недоступными.
Г. Риттерспорн объясняет террор тем, что партия оказалась не в состоянии обеспечить руководство всеми сферами жизни и в попытке выйти из кризиса прибегла к террору — т. е. гражданской войне внутри аппарата. Он подчеркивает, что террор во многом носил хаотичный характер, что у него не было единого и четкого плана57.
С. Коткин предлагает на время («пока не будут доступны архивы НКВД») отложить спор о причинах террора и обратить внимание на то, как международная обстановка влияла на современников, как развивались институциональные взаимоотношения партии и НКВД, обращая особое внимание на их политический язык (терминологию). Во введении к своей книге Коткин определил другие задачи своего исследования следующим образом: «Показать, как народ жил и как воспринимал свою жизнь». Поэтому, по его мнению, «необходимо дать возможность народу, наконец, говорить»58.
[8] Например, 26 сентября 1941 г. командованию группы армий «Север» были переданы результаты допроса генерал-майора Кирпичникова, давшего исчерпывающие показания о расположении служб Ленинградского военного округа, партийного и советского руководства, наличии в городе бомбоубежищ, структуре и характеристике оборонительных укреплений, а также их вооружении.
[9] По Бурдьё, объективная социальная среда производит habitus — «систему прочных приобретенных предрасположенностей»; в дальнейшем они используются индивидами как исходные установки, которые порождают конкретные социальные практики индивидов. Поступки индивида в неожиданной ситуации определяются характером его социализации.