Эта характеристика большого сражения, тлеющего, как сырые дрова, и приводящего к успеху или к отступлению в зависимости от того, кто экономнее вел бой и сохранил больше свежих сил, сохранилась у Клаузевица и в его капитальном труде. Это обобщение опыта Бородина едва ли выдерживает критику. Наполеон был под Бородиным уже на исходе своего победоносного шествия; почва под ногами французской армии уже колебалась. Наполеон не мог прибегнуть ни к дерзкому маневру, ни к расходованию последнего резерва — гвардии, так как иначе возможность добиться мира с занятием Москвы окончательно ускользнула бы от него.
Отсюда, однако, едва ли правильно сводить на нет значение маневрирования в сражении, которое в других условиях могло дать решающие результаты. Опыт сражений XIX века показывает, что в маневренных условиях сражение очень часто уподоблялось не тлению сырых дров, а вспыхивало ярким, быстро пожирающим пламенем и получало живое и драматическое развитие, радикально изменяя в течение немногих часов всю обстановку (Кенигрец, Седан). Не всегда на действиях захватившего инициативу полководца лежит та печать стратегического бессилия и утомления, которая характеризовала действия Наполеона при приближении к Москве.
После Бородина корпус Уварова, и Клаузевиц с ним, вошел в состав арьергарда генерала Милорадовича. Клаузевиц прошел через Москву одним из последних.
Непосредственно за ним на противоположную окраину Москвы вышли два прусских кавалерийских полка, составлявшие передовой отряд «великой армии». Милорадович вызвал для переговоров начальника французского авангарда. Клаузевиц использовал этот момент, чтобы подъехать к прусским кавалеристам, где у него нашлись знакомые. Он просил передать Марии в Берлин, что он жив и здоров. Для энергичной агитации момент был не слишком удобным…
Казаки арьергарда находились еще в предместьях, когда начали подыматься облака дыма: начинался пожар Москвы. Зарево пожаров было видно в течение всего марша русской армии с рязанской на калужскую дорогу; ветер на расстоянии в 50 километров доносил пепел и запах дыма. Первое впечатление Клаузевица было, что пожар возник вследствие грабежей казаков, привыкших по пути поджигать все оставляемые, уже брошенные жителями, деревни; к казакам по всей вероятности присоединилась и деклассированная беднота, поразившая Клаузевица своим присутствием на улицах Москвы при прохождении русского арьергарда. Впоследствии Клаузевиц пришел к убеждению, что в пожаре сказалась и инициатива градоначальника Растопчина.
Пожар, по мнению Клаузевица, не вызывался военной необходимостью. Для Наполеона он являлся ударом лишь постольку, поскольку подрывал надежды на заключение мира. А при дальнейшем сопротивлении России катастрофа французской армии являлась неизбежной и при сохранении порядка в Москве. На улицах Москвы русскими были брошены десятки тысяч раненых, большинство которых во время пожара должно было сгореть. Эту тяжелую картину наблюдал Клаузевиц при отступлении через Москву.
Клаузевиц подчеркивает, как до самого начала французского отступления командный состав русской армии не осознал, что кампания русскими уже выиграна. Строгая «логическая система», в которую вылились последние отступательные акты, сложилась вполне бессознательно. Кутузов и Толь после Бородина составляли исключение, неясно нащупывая запутанность положения Наполеона. Толь еще на пути в Москву говорил Клаузевицу о желательности продолжать отход из Москвы не на восток, а на юг, чтобы занять фланговую позицию и начать давление на сообщения Наполеона; но сразу провести эту идею Толю не удалось. Клаузевиц поддерживал Толя, указывая на возможность играть с французами в кошки-мышки, благодаря необъятным размерам русской территории: если русская армия устремится теперь к западной границе, Наполеону ничего не останется делать, как потянуться за ней на запад, как до сих пор он тянулся на восток.
Но масса командного состава готова была плакать, глядя на пожар Москвы, и считала кампанию проигранной. Настроение в армии было траурным. В Петербурге — напротив: там не видели разоренных деревень и городов, не имели перед глазами тысяч несчастных беженцев, не испытывали непосредственно на себе тяжелых ударов французских войск, и судили правильнее, ясно оценивая катастрофическое положение Наполеона и проектируя окружение остатков его армии на берегах Березины.
Таковы замечания Клаузевица в его воспоминаниях. Письма к Марии и Гнейзенау, точно отражающие ощущения Клаузевица в отдельные моменты событий, позволяют утверждать, что и у самого Клаузевица в течение отступления полной ясности в понимании изменения стратегической обстановки в пользу русских еще не было. Из Дорогобужа он писал, что положение пока не плохо, но предстоит сражение и, в случае отрицательного его исхода, положение может измениться значительно к худшему. Однако, сомнения могут быть только в результате одного сражения, но не всей войны, если только решение бороться у русских не ослабеет. Сразу же после оставления Москвы Клаузевиц определял положение русской армии, как вполне удовлетворительное. Принудить Россию к миру невозможно.
Однако, самому Клаузевицу приходилось тяжело: девять недель маршей, из них в течение пяти недель недоедание и сон исключительно под открытым небом. Один день он мучился прострелом. Зубы болели беспрерывно, волосы начали лезть, пропали последние перчатки, руки огрубели. Не зная языка, устаешь в три раза больше, становишься печальным, так как, будучи не в курсе дела, утрачиваешь интерес к нему. «Одна надежда на то, что Гнейзенау вытащит меня из дыры, в которую я попал… Но о Гнейзенау нет никаких вестей». В начале ноября Клаузевиц в письме к Гнейзенау признает, что русским удалось «распять» французскую армию. Но и здесь у Клаузевица еще звучат скептические ноты, основанные на недооценке русских и переоценке Наполеона: «не следует ожидать слишком многого от нас и слишком малого от нашего противника. Конечно, можно без всяких преувеличений думать о полном истреблении французской армии, но я не рассчитываю на него… Император Наполеон, как великий полководец, по-видимому, может всей силой принуждения, свойственной его энергии и силе воли, кое-как сберечь аппарат». Возможно, что Наполеону удастся собрать для занятия рубежа Вислы армию в 155 тысяч человек. Таким образом, пессимистические нотки сохраняются у Клаузевица почти вплоть до березинской катастрофы.
Русские офицеры всегда были очень любезны с Клаузевицем — он не может пожаловаться ни на один случай грубости. Это объясняется сдержанностью Клаузевица. После отступления из Москвы Клаузевиц и его товарищи-немцы должны были скрывать даже свои не слишком яркие надежды на скорый успех, чтобы не оскорбить траурного чувства русских: «нам со стороны было виднее, ведь у нас не было, как у русских, непосредственной боли, мы были чужими по отношению к этому страдающему и угрожаемому в самых основах отечеству. А это влияет на силу суждения. Мы дрожали только перед мыслью о мире. Мы смотрели на трудности момента, как на решительное средство к спасению. Но если бы мы стали громко об этом говорить, мы возбудили бы только подозрения». Из «дыры» вытащил Клаузевица не Гнейзенау, а Александр I, вспомнивший о нем и назначивший его начальником штаба корпуса Эссена в Ригу, вместо убитого в августе Тидемана. После оставления Москвы Клаузевиц узнал, что бумага с его назначением в течение месяца залежалась в главной квартире, внимание которой было поглощено крупными событиями.
24 сентября Клаузевиц выехал из армии; но на переезде через Оку у Серпухова ополченцы его арестовали, как шпиона, несмотря на то, что все документы Клаузевица были в порядке, и доставили его обратно в штаб армии. Через несколько дней Клаузевиц снова выехал, уже в обществе двух других немецких офицеров и под охраной фельдъегеря. Путь направлялся на Тулу, Рязань, Ярославль, Новгород — в Петербург, в объезд занятой французами Москвы. По дороге приходилось останавливаться из-за болезни спутников — отделяться было опасно. Только к концу октября Клаузевиц прибыл в Петербург.
Клаузевиц до этого времени рассчитывал пустить корни в русской армии и устроиться с семьей в Петербурге. Но ознакомление с петербургской жизнью и обществом заставило его отказаться от этого намерения. Было бы неправильно усматривать причины этого отказа исключительно в барском складе и дороговизне петербургской жизни, которые исключали возможность сохранить семье Клаузевица то сравнительно видное положение, которое она занимала при своих крайне ограниченных средствах в Берлине. Из тех двух десятков прусских офицеров, единомышленников Клаузевица, которые приехали с ним в 1812 году, в России никто не осел, несмотря на их выдающуюся боевую репутацию и широкую поддержку, оказываемую им Александром. Между тем, немецкие офицеры вообще умели прекрасно устраиваться в царской армии.
К моменту прибытия в Петербург Клаузевиц, по-видимому, уже нащупал корни расхождения между немецкой и русской партией в армии. Русская партия отражала либеральные чаяния передовых слоев дворянства и буржуазии. С точки зрения царя она являлась неблагонадежной. Действительно, это была первая ячейка будущих декабристов. В программах школы генерального штаба (колонновожатых), устроенной неофициально H. Н. Муравьевым[17] в Москве, значились такие вопросы по истории: каких наиболее кровожадных государей вы знаете? Какие папы римские были наиболее мерзкими? Какой негодяй учредил святую инквизицию? Такая постановка вопросов, если и не свидетельствует об академизме в преподавании истории, то тем не менее выявляет радикальную политическую тенденцию. Франкофильская деятельность Сперанского, походы в западной Европе, пребывание в плену в революционной Франции — не прошли даром для русских офицеров. Они копировали Тугендбунд, но вкладывали в свои кружки более радикальное содержание.
Не только зарождающийся национализм руководил Ермоловым и его друзьями в выходках против немцев. Немецкие генералы и офицеры в русской армии были реакционерами и являлись царскими опричниками, не имевшими ничего общего со стремлениями передовых кругов русского общества. Александр I не жалел похвал своим верным немцам и даже в 1814 году высказал мысль, что русская армия совершила такие выдающиеся подвиги только потому, что в ее рядах было много немецких офицеров.
В этих условиях борьба с немецкой партией, отразившаяся в ироническом требовании Ермолова, чтобы его произвели в немцы, открывала широкую возможность оторвать от царизма широкие офицерские круги. Симпатии Клаузевица были явно на стороне русской партии. Но он не мог быть в ее рядах. В России он и его единомышленники могли бы устроиться только в рядах царской опричнины, работать для той самой феодальной реакции, с которой они боролись в Пруссии и торжество которой заставило их эмигрировать в Россию. Между тем, нависшая над Наполеоном катастрофа открывала возможность победного возвращения в Германию.
Убедившись в этом, Клаузевиц пришел к решению — рассматривать свою эмиграцию в Россию как временную, и начал хлопотать о своем переводе из русской армии в русско-германский легион, масса коего комплектовалась преимущественно немцами-дезертирами и пленными из состава наполеоновской армии. Так как корпуса Эссена уже более не существовало и угроза Риге отпала, Клаузевиц просил, впредь до окончательного сформирования русско-германского легиона, назначить его в армию Витгенштейна, отделившуюся от 1-й армии для прикрытия Петербурга, штаб которой был почти исключительно немецким: начальник штаба — саксонец, генерал д'Оврей, генерал-квартирмейстер Дибич — бывший прусский офицер и воспитанник берлинского кадетского корпуса. 15 ноября 1812 года Клаузевиц выехал из Петербурга через Псков и Полоцк в Чашники.
В армии Витгенштейна Клаузевиц почувствовал себя среди своих. Витгенштейн был в цвете сил — он только недавно перевалил за 40 лет; это был бодрый, предприимчивый генерал; правда, с недостаточной ясностью мысли и силой характера. Д'Оврей был образованным генералом, за 50 лет. но по существу не солдат. Основной пружиной, приводившей корпус в движение, был Дибич, на пять лет моложе Клаузевица, к 27 годам сделавший уже в России карьеру и произведенный в генералы, прилежный и пылкий, но честолюбивый, надменный, часто перехватывавший через край. Впрочем на Березине у Дибича не хватило дерзости преградить дорогу Наполеону — он не хотел рисковать лаврами, полученными в успешных боях с наполеоновскими маршалами, и посторонился.
Клаузевица в решительные дни березинской операции не было в штабе, чтобы подбодрить Дибича, — он был выделен с небольшим отрядом, прикрывавшим левый фланг армии Витгенштейна.
В письме Марии от 29 ноября Клаузевиц сообщает, что он вернулся в штаб только к моменту развязки. Своим начальством он доволен почти так же, как Шарнгорстом, что в устах Клаузевица означало высшую похвалу Дибичу. Конечно, следовало бы действовать еще решительнее, но и так получилась одна из самых тяжелых, кровавых страниц истории. Какие приходилось наблюдать сцены! Клаузевиц остолбенел бы от страха и ужаса, если бы его нервы не были уже закалены кампанией. «Я пишу между трупами и умирающими, в дымящихся развалинах; тысячи людей, похожих на призраки, проходят мимо меня с плачем и причитаниями и просят хлеба. Скорее бы изменилась эта картина». И что значит, в сравнении с этой катастрофой Наполеона, жалкая выходка прусского короля о заочном предании суду Клаузевица за поступление во враждебную Наполеону и его союзнику — Пруссии — русскую армию! «Кто видел здесь сцены горя и нужды, в причинении которых принимало участие и прусское правительство, тот не будет поколеблен в своей гордости его осуждением».
Тысячи французов утонули в ледяной воде Березины. Но в ней же утонула и большая часть той ненависти, которую питал Клаузевиц к французскому народу, в ней охладилась его страстная экзальтация и зародилось то восхищение военным искусством Наполеона, которое чувствуется на каждой странице его капитального труда.
Победа
Клаузевиц с армией Витгенштейна сделал за Березиной три перехода — через Зембин, Камень, Долгинов — вдоль большой дороги, на которой окончательно развалилась французская армия. Дорога представляла собой сплошное нагромождение ужасов, которых Клаузевиц в жизни никогда не видел и рассчитывал больше не видеть. Но Клаузевиц не забывает, что русскому солдату приходилось преодолевать те же трудности, что и французам: марш на 840 километров зимой, с отдыхом только на биваках, под открытым небом, перенося тяжелый голод, так как подвоз продовольствия запаздывал. Дорога была завалена трупами и русских солдат. За месяц армия Витгенштейна, сравнительно благополучная, потеряла треть своего состава.
Витгенштейн получил задачу — отрезать корпус Макдональда, действовавший на рижском направлении. Две трети этого корпуса составлял союзный прусский контингент под начальством Йорка. Этот реакционный генерал, отъявленный враг Шарнгорста и реформы, желчный, скрытный, маскирующий дерзости лицемерной прямотой, не плохой тактик, являлся прежде всего очень трудным подчиненным, готовым всегда вести подкоп под свое начальство. Последнее обстоятельство и привело к тому, что Шарнгорст, перед уходом со службы, настойчиво рекомендовал прусскому королю назначить Йорка заместителем престарелого генерала Граверта, поклонника французов, назначенного командовать прусским двадцатитысячным контингентом армии Наполеона. Можно было предвидеть, что Йорк не даст растаять прусским войскам среди французской армии и переругается со всем французским командованием, когда старик Граверт сдаст ему бразды правления. Расчет Шарнгорста оправдался полностью, и в декабре 1812 года отношения Йорка с Макдональдом обострились до крайности. Гонцы с жалобами носились к прусскому королю и прусскому представителю в Вильну.
При отступлении французской армии в штабах воцарился такой хаос, что главная квартира забыла уведомить Макдональда о катастрофе и необходимости отступления. Только 10 декабря начальник штаба Наполеона, Бертье, отправил из Вильно в Митаву приказ и ориентировку Макдональду. Но для передачи этих важных оперативных документов во французском штабе не нашлось ни одного ординарца. Документы были вручены прусскому офицеру, майору Шенку, возвращавшемуся из командировки, ленивому и трусливому офицеру. Так как на прямом пути Шенк мог встретить казаков, он отправился через Тильзит, погостил два дня у своей невесты и только 18 декабря передал приказ Макдональду.
Макдональд начал отступление 19 декабря с французскими войсками; сутки спустя за ним двинулся и «союзник» Йорк с десятью тысячами прусских войск.
Витгенштейн бросил вперед свою конницу, 3 казачьих полка — 1200 всадников и егерский полк в составе 120 человек, под командой Дибича. В этой летучей колонне находился и Клаузевиц.
У местечка Колтыняны Дибич преградил 25 декабря отступление Йорку, оторвавшемуся на два перехода от Макдональда. Йорк, несомненно, имел, возможность пробиться, бросив свои обозы. Но обстановка для него была неясна. Казаки встречались на всех дорогах. Приближались другие русские отряды. В войсках Йорка находились оба брата Клаузевица, и последний испытывал очень неприятное чувство, что придется драться против своих.
Но до боя дело не дошло: Дибич начал переговоры о заключении конвенции, согласно которой прусский контингент объявлял нейтралитет и обязывался не сражаться с русскими.
Дибич и Йорк стремились друг друга обмануть: Йорк хотел без боя проскочить в Тильзит, а Дибич угощал его фальшивыми приказами по русской армии, из которых следовало, что крупные русские силы уже далеко вторглись в Восточную Пруссию и отрезали ему всякий путь отступления.
[17] Школа Муравьева просуществовала с 1815 по 1823 год. За прикосновенность к декабрьскому движению 1825 года H. Н. Муравьев, один из героев 1812 года и наиболее образованный русский офицер, был сослан на Кавказ. В 1855 году овладел крепостью Карс.