Когда мне было шестнадцать лет, вошло в моду пить а-ля «Ланкастер браун», крепкий, почти черный портер, который посасывали пижонистые мальчики, первые рокеры, с прическами как у Пресли, безумные, как Эдди Кокран и Джин Винсент,[26] а еще Томми Стил,[27] наименее известный из них четырех, но который вечером в субботу устраивал настоящий ад в «Two I's», крошечном заведении на Олд-Комптон-стрит. Эта кофейня, ставшая с тех пор легендарной, была такой маленькой, что его слушали снаружи, сидя на крыльях автомобилей или оперевшись спиной на витрины магазинчиков. Народ стоял до самой площади Пикадилли. Я и мои приятели хотели быть похожими на этих типов, потому что вокруг них всегда вились стайки девиц, юных бесстыдных созданий с лошадиными хвостиками и в коротких брючках, таких узких, что в карман нельзя было втиснуть носовой платок. Даже зимой на них были надеты только облегающие пуловеры и ничего сверху, только «распашонки», что-то вроде верхней части футболки, разрезанной в местах, где топорщились соски, специально чтобы приводить в бешенство этих господ в котелках из аристократического Уэст-Энда. А мы любили джинсы и белые футболки, как у Джеймса Дина в «Ярости жить», мы полировали волосы с помощью геля, начесывая их коком низко надо лбом, и днями напролет рассматривали себя в стеклах, витринах и зеркалах заднего вида, прицепив расческу к поясу своих «леви стросов», любимой тогдашней модели джинсов команды мотоциклистов «Ангелы ада», которые летали по городу на своих «харлей-дэвидсонах». Дэвидсон, Леви, Строс — эти наводящие на всех ужас ксенофобы с нацистскими значками не умели читать этикетки. Ковбойские сапоги стоили безумных денег, поэтому мы надевали остроносые ботинки с резинками, по возможности белыми или из синей искусственной замши. И верх великолепия — эти знаменитые «blue suede shoes», синие замшевые ботинки, воспетые Карлом Перкинсом,[28] которые бог знает почему моя мать называла обувью алжирцев.
Как легко было флиртовать с нашими девчонками в подворотнях, или под навесами строительных лесов, или на империале омнибуса, куда другие пассажиры вслед за нами подниматься не решались. И если девицы часто клали на свои мордашки слишком много тонального крема, пудры и вызывающе ярко подводили глаза, то губной помады не было совсем, она бы все равно долго не продержалась, потому что мы целовались на каждом углу. Когда вечером мы приглашали их в кино, они, чтобы доставить нам удовольствие, надевали юбки, зная, что нам захочется погладить их между ног. А если они изредка просили, чтобы их любили, то, не особенно ломаясь, позволяли, чтобы им немножко заплатили. В те времена платили только профессионалкам или замужним женщинам. Некоторые «взрослые» тоже были не против, но только не с нами, так что нам приходилось приводить этих слегка вульгарных девиц в наши крошечные меблированные комнатки в мансарде. Это было не так-то просто: квартирные хозяйки бдели у дверей дома. Но поскольку они, так же как и мы, торчали в пабах до самого закрытия и возвращались пьяными, то нам всегда удавалось их одурачить. Если в постели наших малышек мы находили очаровательными, несмотря на вульгарность (впрочем, возможно, именно благодаря этому), то пройтись с ними по улице среди бела дня — это совсем другое дело. Мы старались сделать крюк, назначали свидания во всяких захолустных местечках и безлюдных кафе. Это было непорядочно, даже в какой-то степени подло, но что поделать, стремительно надвигалась эпоха, когда следовало выбирать: «Битлз» или «Роллинг стоунз». В те времена принято было делать выбор в пользу «Роллинг стоунз».
Зато те, кто мог бы стать предметом нашей гордости, если удавалось прогуляться с ними по улице, почти всегда оказывались студентками, элегантными француженками, иногда итальянками, которые изучали английский язык в Южном Кенсингтоне, в шикарных школах. Эти красавицы, как правило почему-то блондинки, презирали молодых людей, которые таскались по пабам, так что мы были вынуждены переходить с «Ланкастера брауна» на «Оранж пеко», а вместо кожаной куртки надевать спортивную, не меняя при этом состояния души. В кинозалах на Оксфорд-стрит они предпочитали смотреть фильмы Бергмана и Антониони, а если шли в кино в юбках, не было и речи о том, чтобы просто положить им руку на колено, даже через твид. Никаких поцелуев в первый вечер, в лучшем случае через неделю, и боже упаси в общественных местах. Затем наступала стадия чаепитий в киноклубах, и не раньше чем через месяц они, так уж и быть, позволяли себя немного приручить. Они никогда не шли к вам домой, это вы должны были приходить к ним, в квартиру на площади Слоан, которую они снимали на пару с подружкой, никогда далеко не удалявшейся, пока вы находились там. После часа невинных объятий мы наконец удостаивались права расстегнуть лифчик. Попытка пойти чуть дальше грозила все испортить. Судя по всему, любовью они соглашались заниматься только в брачную ночь, медленно, в полной темноте, с закрытыми глазами. Право, трудно было оставаться каменными, весь вечер лаская формы Боттичелли. Так что как только всходила полная луна, оборотень под любым предлогом скидывал свой блейзер, сломя голову несся переодеваться и врывался в супермаркет, где работала одна из этих плутовок, с которыми он, негодяй, привык предаваться распутству, и уволакивал ее, даже не оставив времени снять передник. Она была так сексуальна, что в автобусе, который их вез, он с трудом мог сдерживаться, он пожирал ее глазами, буквально буравя ей кожу, а его арсенал типичного рокера выглядел столь внушительно, что никто не решался комментировать его поведение. Добравшись почти бегом до дому, он изо всех сил пинал ногой, обутой в знаменитые замшевые ботинки, все по очереди мусорные бачки, так что они начинали раскачиваться, издавая противный металлический визг. Спрятавшись вдвоем за какой-нибудь машиной — причем руки их уже вовсю занимались исследованиями, — они дожидались, пока хозяйка выйдет, чтобы привести в порядок баки, и, как ураган, врывались в дом, перепрыгивая через две ступеньки, взлетали на свой этаж, срывали друг с друга одежду и в едином порыве, соединившись уже в полете, падали на постель. И все всех проклинали: консьержка на улице — всех негодяев на свете; начальник отдела в супермаркете — нерадивых кассирш, которые уходят, никого не предупредив; а французская студентка на площади Слоан — этих недотеп мальчишек, которые настолько трусливы, что не решаются пойти чуть-чуть дальше.
~ ~ ~
После пабов очень быстро наступила эпоха ночных клубов. После темного пива пришла очередь легких сортов, всех этих импортных пльзеньского, голландского или датского, более дорогих, чем pale ale, светлое пиво, которые продавались в бутылках с белым горлышком. В ту пору я подрабатывал гардеробщиком в «Марки», это была первая дискотека в Сохо после «Мерси». Ливерпульские ритмы скинули с трона самого короля Пресли. Ездили теперь на «ягуаре», а не на мотоцикле «нортон», брильянтин остался лишь смутным воспоминанием, шестидесятые годы смели все. Это была великая эпоха мишуры, блеска. Одевались ярко: в розовую замшу, в атлас. Все величайшие стилисты Карнаби-стрит, которая становилась Меккой моды, предлагали нам одежду. Девушки были красивыми, жизнь легкой, светлое пиво — то, что из бутылок с белым горлышком, — повсюду лилось рекой. Но едва мы привыкли к этой новизне — все возьми да исчезни. Как саранча налетели хиппи, эти полуклошары, последователи скорее Будю,[29] чем Будды, которые слонялись по всей Европе и проповедовали бедность. Из имущества у них имелись баджи с пацифистскими надписями, акустические гитары и постеры с портретом Че. Вид полагалось иметь самый что ни на есть убогий. Просить милостыню на Кингс-роуд считалось высшим шиком: раньше бродяги трясли своими стаканчиками для пожертвований не ближе конечной станции Северной линии. Жили хиппи у своих приятелей, которые, в свою очередь, ночевали у других приятелей, никто не признавался, что имеет легальное местожительство. Тогда стали пить горькое пиво, пролетарский напиток, который стоил гораздо дешевле, чем наше пижонское светлое. Это был достойный потомок ячменного пива кельтов, которые, без сомнения, предпочитали пиво теплое и безвкусное. Было покончено с поп-музыкой и «Стратокастерсами».[30] В моду вошел фольклор. С дедушкиных чердаков извлекли банджо, ложки и старые тамбурины. Все до одного знали наизусть песни Боба Дилана, эти восхитительные мелодии, которые он намеренно уродовал, пел их таким гнусавым голосом, что понадобились Питер, Поль энд Мэри, чтобы все наконец осознали, какие они замечательные. В гардероб убрали всякие блестки, розовую замшу, атласные юбочки. Все предвещало моду на милитаризм. От Кингс-роуд до Брикстона, от Минска до Макао вся планета одевалась по-военному, в темно-синее, камуфляж и хаки для пехотинцев. Полагалось быть тусклым и блеклым, больше никаких модельных стрижек и тщательных укладок, никаких шампуней и расчесок. Волосы отпускали как можно длиннее, желательно вдобавок со спутанной, всклокоченной бородой. Но мало было выглядеть блеклым, лучше — неопрятным, то есть, читай, грязным. Даже ковбойские сапоги, покуситься на которые все-таки не рисковали, носили запыленными и дырявыми.
Теперь в «Марки» никто больше не снимал своих курток. Мне пришлось сматывать удочки: кому нужно держать гардероб без пальто? В квартале, что начинался от набережных и шел до Ковент-Гардена, после закрытия ночных клубов можно было пить ночью, если имелась специальная карта. Ее выдавали докерам и грузчикам, это стоило целого состояния. Тогда я нанялся таскать ящики, а потом продавал эту льготу, которая была действительна в течение недели, ночным пташкам. Никогда еще не видели такого количества тружеников в смокингах, спешащих к докам. Далеко не сразу мне удалось вписаться в эту толпу пестрых оборванцев. Но если отвергать и военную одежду, и воинствующую нечистоплотность, то тебя, чего доброго, примут за контрреволюционера или, еще хуже, за обывателя, которого все девчонки считали полным отстоем. Без нечесаных лохм и гитары, без сомнительной упаковки ты был для них меньше чем ноль, пустое место по всем статьям, хотя зачастую эти самки битников сами были продуктом малосъедобным. Следовало подождать, пока догмы немного смягчатся и появятся другие барышни-хиппи: очаровательные, в скандинавских сабо и в платьях на голое тело, с цветком в волосах.
В моду все больше и больше входила марихуана, но в сочетании с пивом, которое мне приходилось пить одному, это вызывало страшные головные боли. Я отказался курить со всеми вместе и приобрел репутацию закомплексованного кретина, пока не отыскал чудодейственный способ отмазки: когда какой-нибудь приятель или девица протягивали мне косячок, я доверительно наклонялся к нему или к ней и тихо говорил: «Большое спасибо, но я сейчас от другого кайфую…»
Разумеется, от меня тут же отходили и оставляли на какое-то время в покое, только иногда с широкой улыбкой подходили справиться, все ли в порядке. Музыканты в какой-то момент взяли пример с фольклорных групп, предпочитавших травку, но потом вернулись все же к своей первой любви. А поскольку они между делом сколотили-таки себе состояние и теперь проживали в Хемпстеде или Беверли-Хиллз на северо-востоке города, то могли позволить себе все, что угодно, и переходили со своего легкого пойла на крепкий алкоголь. В любом крошечном баре посетители цедили скотч, полагая, что теперь-то все они станут Чемпионом Джеком. И если гашиш и ЛСД плохо сочетались с алкоголем, то кокаин, напротив, можно было мешать с чем угодно и в каких угодно количествах, чем больше, тем лучше. В результате люди разбивались на машинах и выбрасывались из окон. Во всем остальном мире дело обстояло не лучше. В Соединенных Штатах свирепствовал «Southern Comfort» Дженис Джоплин,[31] в Париже Моррисон захлебывался в водочных волнах, а у себя в родной России неизвестный здесь, но знаменитый там Высоцкий напивался и горланил свои песни, прежде чем броситься в восхитительные объятия Марины Влади. Все эти люди исчезли довольно быстро. Единственное утешение — это расчищало дорогу молодым.
На равнинах аристократического Уэст-Энда я был слишком нищим индейцем, чтобы рисковать жизнью ради огненной воды и, к счастью для себя, остался верен гораздо менее брутальным напиткам вроде сидра или пива. Я решил, что пора кончать подрабатывать то тут, то там, и попытался, в свою очередь, научиться играть на гитаре, чтобы отправиться в Челси и там, по примеру прочих, зарабатывать себе на жизнь. Уже очень давно я тоже мечтал заниматься музыкой. В своем пансионате в Версале я выучил несколько нот на трубе, но такой инструмент никто бы в рок-группу не взял, он был для джаза или просто-напросто устарел. Целыми днями я торчал на Сомали-роуд, в северной части города, в доме, который снимал Донован, этот, по мнению журналистов, швейцарский Дилан. Но эта бесцветная кличка была явно не то, чего он на самом деле заслуживал. Его никогда не было дома, однажды он уехал в Катманду и по-настоящему оттуда так и не вернулся. Его голова осталась где-то в Непале, плавая в завитках дыма последнего косячка. В свой дом он пускал всех музыкантов. В моде было арпеджио, то есть исполнение звуков аккорда вразбивку, между тем как другие гитаристы того времени брали их одновременно. Мне вот-вот должно было исполниться двадцать, внешность — что надо, ловкие руки, созданные прямо для «Гибсона».[32] Один француз из Ниццы, художественный директор какой-то звукозаписывающей фирмы, которого я встретил в «Марки», хотел меня записать, эта запись должна была произвести фурор, и он уже выбирал цвет обивки своего «ламборджини». Тогда этот стиль игры пытались перенести на континент слишком рано и безуспешно. Мы наивно полагали, будто французская песня нуждается в нас. Но в конце концов, все к лучшему. Если бы я и спасся от алкоголизма, то все равно в случае успеха мне пришлось бы слишком дорого заплатить. И в этот самый час я, наверное, колесил бы по дорогам, терзал гитару в концертных залах на летних фестивалях, давал автографы трем фанатам, сбежавшим из богадельни, трясся бы из города в город на раздолбанном автобусе, играя блюз, который так давно меня не отпускает.
В Лондоне больше делать было нечего. Моя карибская Сэнди в составе крошечного эстрадного ансамбля танцевала в каких-то летних клубах, моя элегантная возлюбленная давным-давно уже вернулась к себе в Болье-сюр-Мер с дипломом бакалавра в кармане, а вульгарная возлюбленная залетела от какого-нибудь водителя грузовика, ее «распашонка» наверняка оказалась очень удобной, чтобы кормить грудью младенца. Как в детской шараде: мой первый слог, в смысле, первая девица оказалась дура дурой, вторая — слишком заумной, третья — настолько сексуальной, что я до сих пор пускаю слюни перед супермаркетами. Зато все целиком и было, наверное, настоящим счастьем. Мне были нужны все три, хотя это и непорядочно, и даже, я бы сказал, гнусно. Но почти закончились шестидесятые годы, когда нужно было выбирать: «Битлз» или «Роллинг стоунз». На железнодорожном мосту, удаляясь от Дувра, я сожалел о своих красавицах, окончательно и решительно сделав выбор в пользу «Битлз».
~ ~ ~
Надо все-таки заполнить эти треклятые две страницы, которые требует от меня психиатр, нужно сконцентрироваться. Завтра выйду в город, поищу какое-нибудь печатающее устройство, это будет лучше, чем отдавать написанные от руки каракули на трех листках с шапкой гостиницы «Четыре времени года». Оно мне и потом еще пригодится, если вдруг я решу что-нибудь написать. Речь, конечно, идет не о книге, как у того швейцарского пропойцы, а о чем-то вроде записной книжки, дневника. Это поможет мне перетерпеть пребывание в Центре, скуку, одиночество и наивные проповеди, которые наверняка окажутся неизбежным дополнением к розовым пилюлям. Правда, неплохая мысль. Я включаю компьютер, опцию «текстовой редактор» и усаживаюсь перед экраном с двумя белыми бутылочками, которые мне все-таки удалось отыскать в мини-баре, — они были задвинуты между водой и абрикосовым соком. «Curriculum vinae».[33] Итак, от первого стакана до последнего глотка. Насчет последнего глотка, это просто, это будет завтра, в «Салуне последнего шанса». Возле всех тюрем и больниц есть такие «салуны последнего шанса», а то место, куда я собираюсь отправиться, — это помесь того и другого, по крайней мере одно из них точно. Теперь надо напрячь память и вспомнить самый первый выпитый мной стакан. Это было в тринадцать лет в Сен-Поль-де-Ванс, на крестинах одной девчонки. Бокал шампанского, который протянул мне Превер, он всегда оказывался там, где из горлышка вылетала пробка. Я ненавижу все эти крестины, но, с другой стороны, должен сказать в свое оправдание, что по части фанфаронства крестный отец у меня был что надо. После чего в течение очень долгого времени я оставался трезв как стеклышко. Если не считать слабенькой наливки у бабушки Рюэль и капли шнапса у раввина Каплана, я не притрагивался к алкоголю в течение по крайней мере трех лет, до моей первой пинты «Ланкастер браун» на углу Ту Айс возле Пикадилли. Когда покончу с английским пивом, литрами алжирского и греческого вина, я расскажу в довершение про фаро, брюссельское пиво, самое дешевое пойло, которое можно там найти и которое употребляют сейчас только в Ле-Мароль, старом бедном квартале в центре города, где когда-то располагался настоящий блошиный рынок. Самые неимущие пили нечто еще более ужасное: каждый раз, когда снимали с полулитровой кружки излишек, пена стекала вниз, в ведро под аппаратом, мутноватой струйкой мочи, которой можно было наполнить бокал. Этот кошмар назывался «фаро из ведра», если кто это лакал, значит, он скатился ниже не бывает. Я все-таки употреблял более благородные жидкости, например коньяки в порту Стоун-Таун, солнечную текилу в Канкуне, ирландский кофейный ликер, стоя в баре «Dears», где писал свои стихи Дилан Томас, коктейли на площади Святого Марка и Spatenbrau в Берлине. Все это было очень весело, через несколько стаканов у робкого молодого человека, каким был я в ту пору, отрастали крылья, все казалось таким простым, например заговорить с девчонками или спеть одному под гитару, вечера были похожи на фейерверк. Но придется упомянуть также про тревогу, бессонницу, флакончики с «первой помощью», запрятанные от подвала до чердака, в сапогах, ящиках и коробках из-под обуви. Не забыть также сказать, что я приглашал к себе лишь тех, кто мог выпить по крайней мере не меньше, чем я сам, что я ходил скучать на дурацкие коктейли ради того, чтобы опустошать буфеты с другими ястребами, что к себе я возвращался, петляя по кривым переулкам, блуждая по зловещим кварталам и трясясь в пригородных электричках, лишь бы только не оставаться одному. Мне придется сознаться в своем приступе пиромании, рассказать про соседей, сосиски, маскировку по скаутским правилам, про пожарных, смирительную рубашку и столько всего…
Последние бутылки из мини-бара доканывают меня окончательно: я только-только начал писать свой текст, но уже с ног валюсь, так хочется спать. Закончу завтра. Я засыпаю, скрестив руки, на теплом компьютере, поставленном на один из столов ненужного мне номера с королевской кроватью, на которой я не собираюсь спать и на которой я, однако, не так уж давно провел немало восхитительных ночей с моей парижанкой. В этот самый час она, должно быть, опустошает бутики и крупные универмаги, молясь всем святым готового платья — святому Жермену, святому Сюльпису и особенно святому Оноре,[34] — и не затем, чтобы просто освежиться, но накупить целый гардероб. Когда я уходил, на полках не оставалось буквально ничего, ни клочка кружевцев от трусиков.
Чарли звонит мне в полдевятого, он уже на ногах, он в такой хорошей физической форме, что даже противно. Иногда мне случается видеть, как он вечером прибывает в аэропорт Шарля де Голля. Значит, из своего городского дома он выехал в четыре утра. Он бросает чемоданы в квартире, берет свою гитару «Винтаж», весом почти полтонны, садится в пятисотый «фиат», который у него стоит здесь постоянно, едет в сторону Батаклана, надевает сценический костюм и одну за другой играет три десятка песен, из которых пятнадцать требуют большой мускульной силы. А потом отправляется ужинать в какое-нибудь шумное кафе с оравой приятелей, ест, как людоед, пьет, как мотор от «мазерати», возвращается лишь под утро с улыбкой на губах, сжав гитару, целует в шею свою Лолу, поднимается в квартиру на седьмой этаж бегом, презирая всякие лифты. Сегодня Чарли продал «Шамбли», пьет только воду. Он боится за свое тело, оно ведь в течение пятнадцати лет пробовало эту продукцию практически ежедневно. На своем пивоваренном заводике он был так называемым «нёбом», как на парфюмерных фабриках бывают «носы». Если он сразу остановился, вместо того чтобы периодически позволять себе стаканчик-другой, так это потому, что он ничего не умеет делать умеренно. Это слово ненавидят большинство певцов, как Чарли, так и многие другие, например Малыш Ричард и Чемпион Джек Дюпре, но истинное чемпионство принадлежит Джерри Ли Льюису.[35] Как-то раз директор одного концертного зала арендовал для него «Стейнвей», великолепный рояль. Зная привычку рокера периодически играть ногами, он попросил его уважать инструмент, который стоит целое состояние, а если все-таки ему вздумается играть так, как он привык, делать это по возможности «умеренно». Тот вроде бы согласился. Директор почувствовал облегчение, но, видимо, рано. Великий Джерри Ли появился на сцене, как всегда, с бутылкой бурбона, которую поставил рядом с клавиатурой. Он исполнил свой стандартный набор, не особенно касаясь ногами клавиш, как и было обещано, но затем, охваченный внезапным приступом ярости, обильно оросил инструмент содержимым бутылки, потом поджег, при этом остервенело барабаня вступление к «Great Balls of Fire». Это был самый успешный его хит: он сидел за роялем, пылающим огнем, перед помертвевшим от ужаса директором. Так что в присутствии большинства певцов даже и не произносите этого слова — «умеренно».
Встреча у Клоссона у нас назначена только на вторую половину дня. У меня еще есть время несколько прийти в себя. Душа моя не на месте, рот словно набит папье-маше, и потом, я должен все-таки закончить эти проклятые две страницы! Уставший ждать экран потух чуть ли не после первой же строчки. Писать подобные вещи явно не мой конек. Когда я услышал этот проклятый телефон, в моей черепной коробке внезапно пришла в движение вся сортировочная станция Вильнев-Сен-Жорж. В следующий раз пойду в другую гостиницу: здесь просто невозможно жить. Тетки в баре уродливы, телефонный звонок слишком громкий, а мини-бар в номере пустой. Чарли перезвонит попозже, ближе к полудню. Думаю, он просто испугался, что меня нет, что после его отъезда я вышел снова и отправился исследовать дно общества и что теперь моя «киска», узнав об этом, тоже отправляется жить в Амальфи с Гаспардо Луисом фон Рубирозой. Как только я вешаю трубку, меня охватывает странное возбуждение и я погружаюсь в своеобразный сон наяву: я мстительно мечтаю о том, что скажу ему, чтобы он пожалел о том, что бросил меня здесь. Прежде всего я заявлю ему, что будто бы взял длинный лимузин — Чарли питает слабость к длинным лимузинам, — затем, развалившись сзади на обитом дорогой кожей сиденье, я смаковал светлое пиво «Шамбли» из оригинального стакана, который так удобно размещался в ладони. Ярко горели фонари, и весь китайский квартал якобы проносился мимо, мелькая цветными тенями. На главной улице мы будто бы встретили несколько рикш, которые рыскали по городу в поисках клиентов. Вдруг кто-то постучал в заднюю дверцу. Это якобы был некто Лафлер, китайский кули, который тянул коляску с толстым господином Чангом, влиятельным членом гонконгских триад. За два пиастра мне будто бы вручили секретный пароль, открывающий двери в один гостеприимный салон, который на самом деле был притоном, закамуфлированным под прачечную, куда я попал, толкнув дверь, замаскированную, в свою очередь, под барабан седьмой сушильной машины. Там молоденькие шаловливые и расфуфыренные азиаточки будто бы сидели за бамбуковой стойкой, томно покуривая английские сигареты. Их изящные формы выпукло вырисовывались под шелком застегнутых наглухо блузок. Потом будто бы появился какой-то мандарин с косичкой и руками, затянутыми в рукава шитого золотом халата. Слегка согнувшись на пороге, он меня поприветствовал и сказал пронзительным голосом: «Делайте свой выбор, месье, все они ваши…»
Впрочем, у Чарли сейчас не будет времени выслушивать эту дребедень, он должен как можно быстрее доставить меня к моему духовнику. Они там, в Центре, производят прием — что случается у них нечасто — после половины третьего, а в Труа-Ривьер он должен вернуться до шести вечера. Это не очень далеко, часах в двух езды отсюда, но ехать он должен со своими музыкантами, а гастрольный автобус медленнее, чем его джип. Мне жаль, что я не смогу отправиться вместе с ними. Они будут играть road songs, эти дорожные песни, которые сочиняли бродяги во времена товарных поездов, или, возможно, повторят программу сегодня вечером. Я бы имел право на концерт для меня одного.
Я должен как можно быстрее найти какой-нибудь принтер и еще сделать две фотографии. Наспех одеваюсь, напяливая ту же одежду, что была на мне накануне. Шмотки, правда, не слишком свежие, но ничего другого у меня нет: по мнению моей жены, Монреаль на протяжении всего года живет под толстым слоем льда и снежных хлопьев, она приезжала сюда только в январе, и потом, она знает песенку Виньо: «У страны моей имя зима». Так что вполне естественно, для нее Канада — это вечный снег, перемещаются здесь исключительно на санях, которые тянет стая ездовых собак, дрессированных лосей впрягают в автобусы, грузовики, такси; клиника, куда я отправляюсь, сложена из бревен, в дверь к пациентам будут скрестись медведи-гризли в надежде украсть у них ночью миску пеммикана[36] или маисовой крупы, смешанной с бизоньим жиром, от которых без ума индейцы-могавки и медведи. Несмотря на такую жару, в моем чемодане на колесиках лежат спортивные лыжные штаны, такие, как носили во времена Поля-Эмиля Виктора,[37] несколько теплых свитеров, подбитая мехом куртка, какую эскимос Нанук, должно быть, завещал после своей смерти Музею человека, теплые кожаные перчатки и шерстяная шапочка. Я доверял своей красавице, вернее, мне было настолько стыдно за тот пожар в Отее, что я не решился проверить содержимое багажа, поскольку был не в силах скрыться под землей. Единственное, что я мог, так это смыться как можно скорее, прихватив с собой лишь компьютер. Обнаружив все это в своем чемодане, я был несколько удивлен, но у меня сложилось впечатление, что избежать правосудия удалось всего лишь ценой снегоступов и шапки. Это носят в России, я знаю, но какая разница? Для моей жены Россия — это почти то же самое: сани, шапки и тройки, все эти штуки, связанные со снегом, иглу, каяки и полярные медведи.
Чувствуя себя несколько неудобно в своей помятой одежде, я спускаюсь в холл и усаживаюсь в баре, который, по счастью, в десять часов утра еще пуст. Я заказываю стаканчик, чтобы поправить свои дела, «Наппа валле каберне-совиньон» — несколько длинноватое название для вина, которое так быстро проскальзывает в глотку. Затем еще один, потом третий. Бармен послушно наливает, такой же невозмутимый, как и накануне, когда он производил свои расчеты перед цветником старых пугал. Когда мне становится немного лучше, я спрашиваю у консьержа, знает ли тот какие-нибудь магазины мужской одежды. Он рекомендует мне один, на улице Сент-Катрин, в двух шагах отсюда. В том, что касается покупок, я ему доверяю больше, чем по части ночных увеселительных заведений. Сначала я иду не туда, но в конце концов все-таки нахожу дорогу, следуя за красивыми девушками, которые намереваются «magasiner». Это слово употребляют здесь, в Квебеке, и означает оно «делать покупки». Я стесняюсь своей одежды, она хранит воспоминания обо всех вчерашних неприятностях: поломке машины, попытке открыть бутылку «Мерсо» и — в довершение — о жареных почках, я довольно плохо управляюсь с палочками. Чтобы как-то укрыться, я ныряю в первый попавшийся магазинчик, который встретился на пути. У них, как это следует из объявления на двери, «распродажа». Что еще надо? Продавщица очаровательна, я клиент легкий: с ходу покупаю две или три пары полотняных брюк, несколько рубашек без рукавов и футболок. Вдруг мой взгляд внезапно останавливается на без преувеличения сногсшибательной модели: ярко-фисташковая надпись «Я люблю Монреаль» украшает оранжевый нагрудник с золотыми блестками. Я говорю себе, что неплохо было бы явиться к Клоссону в этой самой штуке — наверняка на меня подействовали все эти «наппа валле», которые я выпил в гостиничном баре. Представляю себе физиономию психиатра, когда я предстану перед ним этаким пугалом. Человек ожидает известного парижского писателя, во всяком случае, моя жена по телефону отрекомендовала меня именно так, чтобы меня поставили в начале их листа ожидания. Затем он навел обо мне справки у Чарли, который вдруг сделался моим «поручителем», поскольку они не нашли меня на страницах издания «Кто есть кто». Им захотелось узнать, знает ли меня хоть кто-нибудь, кроме моего почтальона и консьержки, когда я на Новый год вручаю им традиционный конвертик. Вместе того чтобы ответить им, что я веду жизнь весьма скромную, хотя и несколько беспорядочную, Чарли представил меня алкоголиком, постоянным персонажем светской хроники, помесью Нерваля и Скотта Фицджеральда, может быть, немножко денди — издержки профессии, — в общем, знаменитостью, которую печатает известное издательство, все литературные салоны столицы дерутся за право принимать меня у себя, о моей кандидатуре уже вовсю идет речь в Академии.
Продавщице я сообщил, что вещичка мне нравится, упаковывать не нужно, прямо сейчас и надену. Я быстро ее натягиваю, девушка смотрит на меня несколько недоверчиво. За весь сезон она продала только один экземпляр этой забавной модели, во всяком случае, в секции, где висит этот кошмар, болтаются лишь одни свободные плечики. Она искренне недоумевает, как это я способен приобрести такое извращение. Моя рубашка, пусть даже изрядно помятая, и итальянские джинсы, несмотря ни на что, все-таки имеют какой-то вид. Ей физически больно видеть меня таким нелепым. Она очень любит свою профессию, это очевидно. Чтобы доставить ей удовольствие, я снимаю вещицу. Надену ее снова только перед самым визитом к доктору. Напяливаю одну из рубашек, а футболку сую в пакет, бормоча при этом, что это «чтобы разыграть старых приятелей». Если это и ложь, то только наполовину. Она сразу чувствует такое облегчение, что посылает мне самую обворожительную улыбку, какую только можно увидеть в городе. Я пользуюсь этим, чтобы спросить ее адрес. Если мне когда-нибудь удастся сбежать из своего монастыря, я укроюсь в ее квартире: она гораздо красивее, чем все эти скандинавские девицы в «Пусси-кэт», пусть даже все они топлесс и «отсутствие силикона гарантировано». А зовут ее Бетти — это вышито черными нитками на кармашке ее блузки.
~ ~ ~
Сделав все покупки у хорошенькой продавщицы, я отправляюсь на поиски магазина электроники. После некоторого затишья, которому я обязан двум каберне, поезд Париж — Вентимиль под моей черепной коробкой как раз подходит к перрону. Затишье было временным, ад начинается вновь. Я вхожу в бар, который только-только распахнул свои двери. Мне необходимо сделать подгонку, (чудовищный жаргон барных стоек, но ничего лучше в данной ситуации не подберешь). Моей подгонкой станет на этот раз «Gewürztraminer». Это не совсем то, что надо, слишком кисло и горько, но это пивная, которая претендует на то, чтобы быть «Foret-Noire». Выбора у меня нет, а то я бы предпочел стаканчик «Liebfraumilch». Не то чтобы это лучше, но «Liebfraumilch» означает «молоко Святой Девы». Пусть невкусно, но по крайней мере поэтично. Мне сразу же становится лучше, светлое пиво — это довольно действенно; единственный недостаток — от него становишься несколько нервным и раздражительным. Бармен советует мне магазин, в котором продается то, что мне нужно. Это не очень далеко отсюда, и, как ни странно, магазин находится в том же здании, что и англиканская церковь. Я поднимаюсь по лестнице, на стрелке написано название фирмы, но этаж не указан. Поднявшись на второй, я открываю автоматическую дверь и натыкаюсь на десяток молчаливых женщин, стоящих вокруг стола. У них у всех одинаковые светло-голубые блузки и фланелевые юбки, закрывающие колени, по их белым накрахмаленным вуалеткам я догадываюсь, что это местные монахини, а не сестры милосердия времен войны тысяча девятьсот четырнадцатого года. Они перебирают и складывают в коробки одежду: теплые свитера, шарфы, шерстяные носки. Наверное, здесь собирают посылки в какую-нибудь холодную страну, провинцию Великого Севера. Я говорю себе, что позже мог бы принести свои зимние вещи, с которыми не знаю, что делать. Хорошо, что они хоть для чего-нибудь сгодятся. Самая старшая из них говорит мне нежным голоском, что компьютеры на третьем этаже, потом она улыбается, указывая на кружку для пожертвований, на которой написано: «В пользу бедных». Все делают вид, что очень заняты, а самая молоденькая прыскает со смеху, наверное, еще не привыкла к этому узаконенному рэкету. Я просовываю, вернее, проталкиваю в щель крышки долларовую купюру. Теперь мне понятно, почему на двери ничего не написано, похоже, кружка уже полна, хотя до полудня еще далеко. Принтеры я нахожу на третьем этаже, покупаю что-то не слишком громоздкое и не очень дорогое — когда буду возвращаться, этот я оставлю. У меня их уже два, модели несколько устарели, но работают очень хорошо. С электроникой вечная проблема: не успеешь выйти из магазина с купленным устройством, как оказывается, что уже вышла новая модель, а ваша покупка устарела. Прохожие на улице показывают на ваш агрегат пальцем, а сопровождающая вас блондиночка, которая на самом деле брюнетка или рыжая, вас покидает ради клоуна в Амальфи, потому что ей стыдно появляться с такой старомодной посредственностью. Я отправляюсь в кассу, чтобы заплатить за принтер. У него определенные технические параметры, еще сорок долларов, и они присоединят его к компьютеру, это займет два часа. Я в этом ничего не понимаю и соглашаюсь, хотя чувствую, что меня дурачат. Но куда деваться, я не успею разобрать и четверти их «Руководства по эксплуатации», как выяснится, что они уже не поставляют запасных баллончиков для красящих механизмов. В наказание я прошу их сделать мне две ксерокопии той страницы паспорта, где фотография. Понятия не имею, остались ли в Северной Америке где-нибудь фотоавтоматы. Мне предстоит как-то убить два часа, целых два часа таскаться по улицам! Поездов в голове больше нет, сплошное солнце, погода прекрасная. Я иду по проспекту, заставленному стульями уличных кафе. Освобождается столик, я спокойно сажусь, чтобы немного побездельничать, а главное, положить свертки, потому что острые бечевки ручек режут мне пальцы. Мне нравится разглядывать людей, которые без цели фланируют по летним улицам, особенно если они только что купили мороженое. Одни лижут его, далеко высовывая язык, другие осторожно покусывают с отрешенным видом, третьи жадно сосут, прямо как в порнофильмах категории X. У некоторых оно тут же тает и течет, и они оказываются перемазаны буквально до ушей. Есть и такие неловкие, у которых шарики падают, когда они наклоняют свой рожок, желая посмотреть время. Сидеть на террасе напротив мороженицы так же забавно, как смотреть комедию вроде «Laurel et Hardy».
Вдоль проспекта движется какой-то автомобиль с откидным верхом, желтый, вызывающе американского вида. Это Виктор, я узнаю его даже со спины по кудрявым волосам. Он занят тем, чем и всегда в июле, — перевозит компанию самодовольных придурков. Я машу ему рукой, окликаю, но загорается зеленый свет, и он трогается с места. Он направляется к «музею смеха», который мы проезжали вчера. У меня еще куча времени до того момента, когда можно будет забрать покупку, пойду прогуляюсь. Я поднимаюсь, чтобы заплатить, и тут же компания молодых людей, явно уже подвыпивших, усаживается за столик, который я только что освободил. Их довольно много, поэтому им приходится сдвинуть стулья. На груди одного из них гордо пылают фисташковые буквы «Я люблю Монреаль», те самые, с улицы Сент-Катрин. Наш человек. Покупатель такой же футболки, что и я. Как странно на него напороться: в городе полно людей, лето, суббота, да еще фестиваль! И тут, сам не понимаю почему, я категорично заявляю:
— Вы влюблены в девушку по имени Бетти…
Тип смотрит на меня с удивленным видом.
— А вы откуда знаете?
— Так это же видно, уважаемый, сразу видно.
Поскольку с самого своего появления здесь они не произнесли ни слова, я никак не могу знать, что этим самым утром парень купил этот кошмар у хорошенькой продавщицы, что он, как и я, прочитал ее имя на кармашке блузки и что, опять-таки как и я, он все еще думает о ней. Уже разогретые, как мне кажется, несколькими бокалами пива, вновь прибывшие принимают меня за прорицателя, удивительного медиума, жмут мне руку, опять сажают за стол, предлагают стакан с бельгийским акцентом, напоминающим кряканье заступа при выкапывании картошки. Если кто-то узнает влюбленного только по манере сдвигать стулья, это, право, стоит обмыть. Я благодарю их за приглашение, но, к сожалению, я должен уехать из Монреаля сегодня вечером, а хотелось бы еще музей посетить до отъезда. Не могу же я сказать, что не только останусь в городе сегодня вечером, но вообще задержусь здесь не знаю на сколько, что мне не хотелось бы явиться в Центр мертвецки пьяным. Так что я предлагаю им отправиться на фестиваль. Они как раз туда и собираются, у них абонемент на все праздники, так что за фестиваль уже заплачено.
— Но сначала выпьем что-нибудь, а то, если официант появится, а мы возьмем да и уйдем просто так, решат, что мы плохо воспитаны.
Тут появляется улыбающийся официант, который на самом деле оказывается официанткой, и спрашивает, что мы будем заказывать. Ребята хотят заказать бочкового пива, я советую взять что-нибудь другое, потому что здешнее бочковое пиво — это мутноватая газированная водичка, слегка приправленная хмелем, им придется все выплюнуть, и разразится скандал, футболка и так привлекает внимание, не хватало еще закончить день в отделении конной полиции. Они следуют моему совету и заказывают «Orangebloom» в бутылках на всех, каждый по кругу угощает всех присутствующих. После первого «турне» из этой серии, которая обещает быть весьма долгой, ясно, что с мыслью о музее придется распрощаться. Я знаю Бельгию, я прожил там пять лет, так что у доктора Клоссона я появлюсь, как сдутая шина, они ведь найдут тысячу причин — правдоподобных и не слишком, — чтобы угощение повторить. Когда один заявляет, что угощает всех, — это сигнал для соседа, что следующая очередь — его.
От угощения до угощения время летит быстро, мне пора, мой приятель будет меня ждать. Итак, я прощаюсь. Они все желают за меня заплатить. Я для вида некоторое время сопротивляюсь, это, разумеется, бесполезно: бельгиец в отпуске очень любит тратить деньги, поэтому повсюду в мире его встречают с распростертыми объятиями, за исключением, разумеется, Конго. Там лучше вам оказаться швейцарцем. Но если не считать бывшего Заира, скажите только, что вы бельгиец, и люди вам сразу заулыбаются, а скажите, что вы француз, и вам тут же скорчат рожу, даже во Франции.
[26] Эдди Кокран (1938–1960) — американский певец и композитор, одна из ведущих фигур рок-н-ролла. Джин Винсент (1935–1971) — один из пионеров рок-н-ролла.
[27] Томми Стил (р. 1938) — один из первых британских рокеров.
[28] Карл Перкинс (1932–1998) — рокер, исполнитель баллад в стиле кантри.
[29] Будю — персонаж культового фильма Жана Ренуара «Будю, спасенный из воды» (1932).
[30] Известная марка гитар.
[31] Дженис Джоплин (1943–1970) — «первая леди рока».
[32] «Гибсон» — одна из самых популярных моделей гитары среди музыкантов.
[33] Описание вин, в отличие от curriculum vitae, что означает на латыни «жизнеописание».
[34] В Париже на улицах Сен-Жермен, Сен-Сюльпис и Сент-Оноре расположены крупные универмаги, например галерея Лафайет.
[35] Джерри Ли Льюис (р. 1935) — американский певец рок-н-ролла, пианист; его называли гением ураганного фортепьянного рок-н-ролла.
[36] Пеммикан — концентрат оленьего мяса.
[37] Поль-Эмиль Виктор (1907–2007) — французский исследователь полярных районов.