— Нет-нет, останьтесь, — сказал Финклер. — Мы сами через минуту уходим.
Когда женщина склонилась к земле, Треслав успел ее разглядеть. Она была в возрасте, но выглядела бодрой и держалась с достоинством. Одета строго и элегантно, голова покрыта легким платком. «Явно не впервые на еврейском кладбище и на еврейских похоронах», — подумал он. Она не казалась подавленной даже перед лицом смерти.
— Вы родственница? — спросил Финклер, намереваясь в таком случае сообщить, что семья покойного только что отбыла, но если она хочет к ним присоединиться…
Женщина легко распрямилась и покачала головой:
— Нет, я просто старый друг.
— Мы тоже, — сказал Треслав.
— Сегодня очень печальный день, — сказала она.
В глазах ее не было слез. В отличие от Треслава. Насколько сухими были глаза Финклера, он судить не мог.
— Большое горе, — сказал Треслав.
Финклер кивнул в знак согласия.
Все трое оставили могилу и двинулись по дорожке к выходу с кладбища.
— Меня зовут Эмми Оппенштейн, — сказала женщина.
Они тоже представились. Рукопожатий не было, и Треславу это понравилось. У евреев одна и та же церемония — в данном случае знакомство — могла выглядеть по-разному в зависимости от обстановки. Его это несколько нервировало и в то же время радовало. Разве плохо, когда раз на раз не приходится? «Чем эта ночь отличается от других ночей?» Или надо сказать «отличалась»? Эти правила распространялись на все случаи жизни, вплоть до самой могилы.
— Когда вы с ним в последний раз общались? — спросила Эмми Оппенштейн.
Ее интересовало состояние Либора незадолго до смерти. Сама она не видела его уже несколько месяцев, хотя за это время несколько раз говорила с ним по телефону.
— А прежде вы с ним часто виделись? — спросил Треслав, начиная испытывать обиду за Малки.
— Вовсе нет. Прежде мы с ним встречались примерно раз в полвека.
— Ого!
— Я связалась с ним после долгого перерыва, потому что мне нужна была его помощь. Очень надеюсь, что я не была слишком настойчива и не создала ему лишних проблем.
— Он ни разу об этом не упоминал, — сказал Треслав.
Он мог бы добавить, что Либор ни разу не упоминал и об этой женщине, но это прозвучало бы невежливо.
— И вы получили от него помощь? — поинтересовался Финклер.
Она замешкалась с ответом:
— Я получила удовольствие от общения с ним, но не его помощь. У него не было сил и желания мне помогать.
— На него это не похоже.
— Не похоже, согласна. Хотя, конечно, спустя столько лет мне сложно судить о его характере. Я полагаю, он сам очень переживал из-за своего отказа. У меня даже возникло ощущение, будто он сознательно стремится причинить себе боль. И мне не по себе от мысли, что я таким образом стала причиной его самоистязания.
— Нам всем не по себе из-за того же, — сказал Финклер.
— Правда? Как это грустно. Впрочем, для близких друзей это вполне естественные чувства. Я так давно прервала с ним отношения, что не имею — да и не имела — полного права называться его другом. Но когда мне потребовалась помощь, я обратилась к нему.
И она рассказала им, какую помощь хотела получить от Либора; рассказала о своих страхах и о той волне ненависти, что вновь надвигается на евреев; о ненависти, заражающей привычный ей мир, в котором когда-то ценилось умение обдумывать свои слова и поступки, прежде чем их произносить или совершать; а также о своем внуке, искалеченном и ослепленном каким-то типом, которого она иначе как террористом назвать не могла.
Оба слушателя были взволнованы и расстроены ее рассказом. Либор тоже был сначала расстроен, заметила она, но при последней встрече предпочел просто отвернуться от всего этого. «Таков уж порядок вещей, — сказал он ей. — Такова участь евреев. Так что смени пластинку».