Г-н пастор говорит не о канкане и не о польке; он говорит о танце вообще, о той категории танца, которую танцуют разве только под его собственным критическим черепом. Пусть он когда-нибудь посмотрит на танец в парижской «Шомьер», и его христианско-германская душа возмутится этой дерзостью, этой откровенностью, этой грациозной резвостью, этой музыкой чувственнейшего движения. Его собственное «действительно испытываемое сладостное ощущение» дало бы ему возможность «ощутить», что «в самом деле нельзя понять, почему сами танцующие, в то время как они, наоборот», производят на зрителя бодрящее впечатление откровенной человеческой чувственности («что, если бы это в том же виде обнаружилось где-нибудь в другом месте» — а именно, в Германии, — «повлекло бы за собой, как непростительное нарушение» и т. д. и т. д.), — почему сами танцующие не должны и не смеют, — чтобы не сказать ещё больше, — быть и в своих собственных глазах откровенно чувственными людьми, когда они не только могут, но и со всей необходимостью должны быть таковыми!!
Из уважения к сущности танца критик приводит нас на бал. Однако он наталкивается на серьёзное затруднение. На этом балу хотя и танцуют, но только в воображении. Дело в том, что Эжен Сю никакого описания танцев не даёт. Он не смешивается с толпой танцующих. Он пользуется балом лишь как удобным случаем, чтобы свести вместе лиц, принадлежащих к высшему аристократическому кругу. В своём отчаянии «критика» спешит дополнить писателя, и её собственная «фантазия» с лёгкостью рисует картины бала и т. д. Если, согласно предписанию критики, Эжен Сю при изображении притонов и языка преступников никоим образом не был непосредственно заинтересован в изображении этих притонов и этого языка, то, наоборот, он необходимым образом бесконечно интересуется танцами, которые описывает, правда, не он сам, а его «богатый фантазией» критик.
Дальше!
«На деле тайна светского тона и такта — тайна этой крайней противоестественности — есть горячее стремление вернуться к природе. Поэтому-то явление, подобное Сесили, производит на образованное общество такое электризующее впечатление и сопровождается таким необыкновенным успехом. Для неё, выросшей рабыней среди рабов, лишённой образования, предоставленной исключительно своей природе, эта природа была единственным источником жизни. Внезапно перенесённая в придворную обстановку с принудительностью её нравов и обычаев, она быстро проникает в тайну последних… В этой сфере, над которой она безусловно в силах властвовать, так как её мощь, мощь её природы, действует на окружающих как загадочное волшебство, — в этой сфере Сесили неизбежно должна сбиться с пути и потерять всякое чувство меры, между тем как прежде, когда она была ещё рабыней, эта самая природа учила её оказывать сопротивление всякому недостойному требованию своего господина и сохранять верность своей любви. Сесили — это разоблачённая тайна образованного общества. Подавленные чувства прорывают в конце концов плотину и проявляются с полнейшей необузданностью» и т. д.
Читатель г-на Шелиги, не знакомый с романом Сю, конечно, подумает, что Сесили — львица описываемого бала. В романе же Сесили сидит в немецкой тюрьме в то время, когда в Париже танцуют.
Сесили-рабыня сохраняет верность врачу-негру Давиду, потому что она его «страстно» любит и потому что её собственник, г-н Виллис, «грубо» добивается её ласк. Её переход к распутной жизни мотивируется в романе очень просто. Перенесённая в «мир европейцев», она «стыдится своего брака с негром». Едва она попадает в Германию, как её «тотчас же» развращает какой-то испорченный субъект. Сказывается «индейская кровь», текущая в её жилах. В угоду «милой морали» и «милой коммерции» лицемерный г-н Сю не может не охарактеризовать её поведение как «испорченность от природы».
Тайна Сесили состоит в том, что она — метиска. Тайна её чувственности — это тропический зной. Парни в своих прекрасных стихах к Элеоноре воспевал метиску. Насколько она опасна для французских матросов, можно прочесть в сотнях рассказов путешественников.
«Сесили», — читаем мы у Эжена Сю, — «была воплощением жгучей чувственности, воспламеняющейся лишь при тропическом зное… Все слышали об этих цветных девушках, так сказать смертельных для европейцев, об этих очаровательных вампирах, которые, опьяняя свои жертвы ужасными соблазнами, оставляют им, по энергичному местному выражению, лишь пить свои слёзы и глодать свой сердце».
Сесили вовсе не производила такого магического действия именно на аристократически-образованных, пресыщенных людей…
«Женщины типа Сесили», — пишет Эжен Сю, — «производят внезапное впечатление, оказывают неотразимое магическое действие на таких представителей грубой чувственности, как Жак Ферран».
А с каких это пор люди, подобные Жаку Феррану, представляют изысканное общество? Но критической критике понадобилось конструировать Сесили как момент в жизненном процессе абсолютной тайны.
4) «ТАЙНА ДОБРОПОРЯДОЧНОСТИ И БЛАГОЧЕСТИЯ»
«Тайна, как тайна образованного общества, укрывается, правда, из сферы противоположности во внутреннюю сферу. Тем не менее высший свет опять-таки обладает такими исключительно своими кругами, которым он вверяет хранение своей святыни. Высший свет — как бы часовня для этой величайшей святыни. Но для пребывающих в преддверии часовня сама составляет тайну. Таким образом, образованность в своём исключительном положении — то же для народа… что грубость нравов для образованных».
«Правда… тем не менее… опять-таки… как бы… но… таким образом» — вот те магические крючки, которые скрепляют друг с другом кольца спекулятивной цепи рассуждений. Выше мы видели, как г-н Шелига заставляет тайну покинуть мир преступников и укрыться в высшем свете. Теперь он должен конструировать ту тайну, что высший свет имеет свои исключительные круги и что тайны этих кругов суть тайны для народа. Кроме приведённых выше магических крючков, для этой конструкции требуется ещё превращение круга в часовню и превращение неаристократического мира в преддверие этой часовни. Для Парижа опять-таки является тайной, что все сферы буржуазного общества составляют только преддверие часовни высшего света.
Г-н Шелига преследует две цели. Во-первых, необходимо сделать тайну, воплотившуюся в замкнутом круге высшего света, «общим достоянием всего мира». Во-вторых, нотариус Жак Ферран должен быть сконструирован как живое звено тайны. Критик рассуждает следующим образом:
«Образованность ещё не может и не хочет втянуть в свой круг псе сословия и все различия. Только христианство и мораль в состоянии основать на земле универсальные царства».
Для г-на Шелиги образованность, цивилизация, равнозначна аристократической образованности. Он поэтому не способен видеть, что промышленность и торговля создают совершенно иного рода универсальные царства, чем христианство и мораль, семейное счастье и мещанское благополучие. Но как же мы приходим к нотариусу Жаку Феррану? В высшей степени просто!
Г-н Шелига превращает христианство в индивидуальное качество, в «благочестие», а мораль в другое индивидуальное качество, в «добропорядочность». Он соединяет оба эти качества в одном индивидууме и нарекает этого индивидуума именем Жака Феррана, потому что Жак Ферран этими качествами не обладает, а только лицемерно разыгрывает их. Жак Ферран становится, таким образом, «тайной добропорядочности и благочестия». «Завещание» же Феррана, напротив, есть «тайна кажущейся добропорядочности и кажущегося благочестия», стало быть — уже не добропорядочности и благочестия самих по себе. Чтобы конструировать это завещание как тайну, критической критике следовало бы объявить кажущиеся добропорядочность и благочестие тайной означенного завещания, а не наоборот: завещание — тайной кажущихся добропорядочности и благочестия.
В то время как корпорация парижских нотариусов сочла Жака Феррана злым пасквилем на себя и через театральную цензуру настояла на удалении этого персонажа из поставленных на сцене «Парижских тайн», критическая критика в тот самый момент, когда она «полемизирует с воздушным царством понятий», усматривает в парижском нотариусе не парижского нотариуса, а религию и мораль, добропорядочность и благочестие. Судебный процесс нотариуса Леона должен был бы просветить её на этот счёт. Положение, занимаемое нотариусом в романе Эжена Сю, тесно связано с его официальным положением.
«Нотариусы в светских делах то же, что священники в делах духовных: они — хранители наших секретов» (Монтей. «История французов различных сословий» и т. д., том IX, стр. 37[26]).
Нотариус — это светский духовник. Он — пуританин по профессии, а «честность», говорит Шекспир, «не пуританка»[27]. Он в то же время сводник для всевозможных целей, заправила гражданских интриг и козней.
С нотариусом Ферраном, вся тайна которого заключается в его лицемерии и нотариате, мы, кажется, не сделали ещё ни одного шага вперёд. Но погодите!
«Если для нотариуса лицемерие есть дело вполне сознательное, а для мадам Ролан — нечто вроде инстинкта, то между ними стоит масса тех, которые не могут проникнуть в тайну и всё-таки непроизвольно стремятся к тому, чтобы добиться этого. И не суеверие приводит великих и малых мира сего в мрачное жилище шарлатана Брадаманти (аббата Полидори). Нет, их приводит туда искание тайны, чтобы оправдать себя в глазах мира».
«Великие и малые» устремляются к Полидори не для того, чтобы обрести какую-нибудь определённую тайну, способную оправдать их в глазах мира. Нет, «великие и малые» ищут у Полидори «тайну вообще», тайну как абсолютный субъект, чтобы оправдать себя в глазах мира. Это похоже на то, как если бы мы искали не топор, а «инструмент вообще», инструмент in abstracto{24}, для того, чтобы этой абстракцией колоть дрова.
Все тайны, которыми владеет Полидори, сводятся к средству для вытравления плода у беременных и к яду для убийств. — В спекулятивном экстазе г-н Шелига заставляет «убийцу» прибегать к яду Полидори «потому, что он хочет быть не убийцей, а уважаемым, любимым, почитаемым». Как будто при совершении убийства дело идёт об уважении, любви и чести, а не о голове! Но критический убийца хлопочет не о своей голове, а о «тайне как таковой». — Однако так как не все люди убивают и не все бывают беременны с нарушением установленных полицейских правил, то как же этому Полидори устроить так, чтобы каждый мог обладать желанной тайной? Г-н Шелига смешивает, вероятно, шарлатана Полидори с учёным Полидором Вергилием, который жил в XVI столетии и хотя и не открыл никаких тайн, но старался сделать «общим достоянием всего мира» историю открывателей тайн, т. е. изобретателей (см. Полидор Вергилий. «Книга об изобретателях вещей». Лион, 1706[28]).
Тайна как таковая, абсолютная тайна в том виде, в каком она в конце концов становится «общим достоянием всего мира», состоит, таким образом, в тайне аборта и отравления. Тайна как таковая вряд ли искуснее могла стать «общим достоянием всего мира», чем превратившись в тайны, ни для кого не являющиеся тайнами.
5) «ТАЙНА-НАСМЕШКА»
«Теперь тайна стала общим достоянием, тайной всего мира и каждого в отдельности. Либо это — моё искусство или мой инстинкт, либо я могу её купить как товар на рынке».
Какая тайна стала теперь общим достоянием всего мира? Тайна ли бесправия в государстве, тайна ли образованного общества, тайна ли фальсификации товаров, тайна ли изготовления одеколона или же тайна «критической критики»? Нет, речь идёт о тайне вообще, тайне in abstracto, о категория тайны!
Г-н Шелига вознамерился представить домашних слуг и привратника Пипле с женой — воплощением абсолютной тайны. Он хочет конструировать слугу и привратника «тайны»! Каким же образом он умудряется совершить этот головоломный прыжок вниз, от чистой категории до уровня «слуги», который «шпионит перед запертой дверью», от тайны, как абсолютного субъекта, восседающего на троне высоко над крышей в облаках абстракции, до подвального этажа, где помещается каморка привратника?
[26] A. A. Monteil. «Histoire des francais des divers etats aux cinq derniers siecles». T. I-Х, Paris, 1828–1844 (А. А. Монтей. «История французов различных сословий за последние пять столетий». Тт. I–X, Париж, 1828–1844). — 77.
[27] Шекспир. «Всё хорошо, что хорошо кончается», акт I, сцена третья. — 77.
[28] Polydori Vergilii liber de rerum inventoribus. Lugduni, 1706. — 78.