Я, правда, не ожидал, что новые уроки музыки окажутся так дороги. И это при том, что Абрам Кан был знакомым Жанны и поэтому скостил для нас цену. На мои иллюстрации мы неплохо жили, но, лишившись учительской зарплаты, я нанес чувствительный удар по бюджету, и мне было неспокойно.
Эмиль знал на Блошином рынке одного антиквара, торговавшего старыми картинами. Ему требовались реставраторы; работа была неофициальной, баш на баш. Уйдя из школы, я не стал вносить в налоговую декларацию свои заработки иллюстратора — издатель был против, — но о прикрытии позаботился. Я зарегистрировался как независимый предприниматель и якобы давал уроки рисования. Хоть и приходилось платить налог, игра стоила свеч. Имея этот статус, я мог со спокойной душой браться за любую работу и согласился отреставрировать за наличные несколько картин для антиквара.
Эта работа дала мне многое. Я не только научился смешивать краски, добиваясь абсолютно идентичных оттенков, подбирать кисти и наносить в точности схожие мазки, но и овладел техникой нанесения лака, патины и ложного кракелюра. Картины надо было подновить, но так, чтобы выглядели они по-прежнему старыми. Зачастую приходилось даже имитировать на отреставрированных картинах налет старины.
Работа эта была куда более кропотливой и менее приятной, чем иллюстрации, но оплачивалась получше. Антиквар, надо думать, обдирал своих клиентов как липку, и поэтому мог себе позволить не мелочиться. “Мы, собратья по цеху…” — любил он повторять. Я сомневался, что художника и торговца можно причислить к одному цеху, но не возражал. На заработанные у него деньги я мог, не напрягаясь, оплачивать Изабеллины уроки и чаще покупать ей пластинки, которые она просила. Теперь, когда Изабелла больше не ходила со мной на Старый рынок, наши с ней вылазки по субботам в “Музыкальную шкатулку” на улице Равенштайн стали моей новой еженедельной отрадой.
Мне даже выпадало время от времени счастье водить дочь на концерты. Она все мне объясняла, и несказанным наслаждением для меня было не столько слушать музыку, сколько наблюдать за ее лицом и движениями. Мне помнится двойственное чувство в те минуты, когда она закрывала глаза: я был счастлив, зная, что красота царит сейчас в ее душе, и в то же время с болью понимал, что в эту красоту, в этот мир, куда она уходила, смежив веки, мне путь заказан.
6
Как-то во вторник, вернувшись с урока, моя красавица-дочь сказала мне: “Папа, я больше не могу играть на этом старье”.
В ее словах не было ничего обидного. Я сам часто называл так наше пианино. Новость, однако, застигла меня врасплох.
Я, хотите верьте, хотите нет, об этом даже не задумывался. Сколько может стоить новый качественный инструмент — Боже мой, я и представления не имел. А цифра, которую я назвал навскидку, заведомо считая преувеличенной, оказалась меньше реальных, вовсе заоблачных цен.
Взять кредит? Это значило бы позволить банкирам сунуть нос в мои денежные дела. Ни о чем таком нельзя было и думать. Оставив практические вопросы без ответа, я предпочел предаться с Изабеллой мечтам, и в этот славный вечерок выслушивал ее восторги по поводу прекрасных инструментов, один другого великолепнее, о которых рассказывал ей, наверно, Абрам Кан. Она, должно быть, видела в ту ночь лучшие в своей жизни сны. Я же, естественно, спал плохо и проснулся с той же заботой, с какой лег.
В среду утром, едва лишь Изабелла ушла в школу, ко мне в дверь позвонил Эмиль. Я предложил ему кофе. Являться в дом вот так запросто было не в его обыкновении: как видно, разговор не терпел отлагательств. О пианино я, разумеется, и словом не обмолвился. Макс — так звали моего антиквара — в тот день впервые пригласил нас с Эмилем пообедать. Эмиль не знал, что он затевает, но, по его словам, нюхом чуял дело особого свойства. Зная Макса, он полагал, что это может быть интересно: дельцом тот был оборотистым.
Эмиль просидел у меня до назначенного Максом часа, даже не поинтересовавшись вежливости ради, не помешает ли он. В половине первого мы вместе подошли к ресторану “У Винсента”.
Я не имею особой склонности к спиртному — например, у себя дома один пил только раз в жизни, — но, если меня угощают, никогда не отказываюсь. Макс же пил по-черному, это было общеизвестно. Никто не видел его трезвым более четверти часа. Он поджидал нас за столиком с бутылкой белого вина, которого оставалось на донышке, как обычно бывает в конце трапезы, и пришлось заказать еще, чтобы нам троим хватило промочить горло перед обедом. Макс был, пожалуй, единственным, о ком я могу сказать, что видел его насквозь, и думаю, он оправдывал в собственных глазах свое пьянство, щедро подпаивая всех окружающих: не было случая, чтобы Макс принимал на грудь, не предложив глоточек и мне. Когда он пил прямо из горлышка, я брезговал прикладываться к той же бутылке. Но в ресторане, где вино разливалось в бокалы тонкого стекла, мне было приятно доставить ему удовольствие. В тот день Макс истратил кругленькую сумму на вина и ликеры. Наполняя свой бокал, он не забывал и о наших, так что я, не рискуя его обидеть, изрядно набрался.
Макс, говорун и бонвиван, весь обед развлекал нас анекдотами и зычно хохотал.
К делу он приступил, когда мы допивали вино в ожидании ликеров на десерт. У него имелась ко мне просьба, вполне невинная, однако до конца понятна она могла быть только “собратьям по цеху”.
Речь шла о картине, которую Макс недавно приобрел и хотел передать мне на реставрацию. Прекрасное полотно большой ценности: Рубенс, ни больше ни меньше. На картине была изображена святая Вероника, держащая углы белого платка с отпечатавшимся на нем ликом Христа. Полотно надо было почистить, освежить краски, подновить лак под старину, подровнять патину и, главное (об этом он заговорил с бесконечными предосторожностями, понизил голос до шепота и наклонился над своей тарелкой, едва не уткнувшись носом в ряд рюмок), восстановить слегка размытую подпись.
По правде говоря, подпись очень неразборчива, добавил он, к тому же почти стерлась от времени, от плохих условий хранения — в общем, от всех напастей, угрожавших полотну, веками валявшемуся на чердаках.
Я выслушал его, не моргнув глазом. Он спросил, знаю ли я, как Питер Пауль Рубенс подписывал свои картины. Я ответил, что да, знаю, по-разному, что он любил подписываться на итальянский манер — Пьер Паоло, и добавил еще ряд технических и исторических деталей. Макс улыбнулся и положил свою смуглую ладонь на мою руку.
Подпись, сказал он, это ведь такая же часть картины, как и все остальное, не так ли? Это просто штрихи и мазки. Стало быть, и они подлежат реставрации? Разумеется. Но этот пункт очень важен, добавил Макс, по той причине, что люди, покупатели то есть, ничего не смыслят в живописи, вот и верят прежде всего подписям. Детский рисунок с подписью Рубенса возбудит их сильнее, чем Рубенс подлинный, но не подписанный. Все в этой картине, в этой святой Веронике, говорит о том, что она написана Рубенсом, и любая экспертиза докажет это как дважды два. Нам, “собратьям по цеху”, все ясно с первого взгляда, не правда ли? Но клиент, буржуа, богатый адвокат, желающий украсить престижной вещицей свою виллу в Род-Сен-Женезе [7], он-то не опознает рубенсовской кисти, его столь характерного красного кармина, выразительного контраста между фигурами и фоном, плавного перехода тонов и неподражаемых перламутровых переливов плоти. Стоит ли продолжать?
И Макс закончил свою речь, сказав, что пригласил меня в дорогой ресторан не столько по случаю специальной работы, сколько в честь Рубенса, которого он продает впервые и деньги, которые принесет эта сделка нам обоим, позволят пожить шикарно дольше, чем пару часов. Он хотел разделить со мной свою удачу. Услышав озвученную им сумму, я украдкой осушил рюмку виски: новое пианино для Изабеллы вдруг стало мне вполне по карману.
7
На следующее утро Макс принес мне тщательно упакованную картину. Я развернул ее, поставил на мольберт. Картина и впрямь была великолепна. Подписи же, сколько я ни искал, не обнаружилось и следа.
Я не такой уж простак и отлично понял, что надо сделать. Работал я без контракта, так что практически ничем не рисковал.
Я потренировался немного, полистал альбомы и подделал подпись — на мой взгляд, идеально. Такие вещи у меня всегда хорошо получались. И я отдавал себе отчет, что, нанеся этот маленький мазок быстрым и точным движением, сделал что-то такое… вроде как приписал три-четыре ноля на чеке.
Работал я в ту пору еще в дальней комнате, о которой уже говорил, в той, что выходит в сад и где стоит пианино. Мне и представлять ничего не пришлось: я смотрел на картину Рубенса и видел новый Изабеллин инструмент.
Гонорар пришлось ждать несколько недель: Макс не мог расплатиться со мной, пока сам не получил деньги. Но он заплатил мне обещанную сумму в точности и без проволочек. Мы доверяли друг другу. Я рассказал ему о покупке нового пианино, он проникся, изъявил желание когда-нибудь послушать игру Изабеллы. И многозначительно добавил, что хочет послушать ее не иначе, как на очень хорошем инструменте.
После этого разговора он предложил мне еще работу такого же рода. На сей раз речь шла о подписи Давида Тенирса Младшего[8]. И заплатил он мне авансом, так что вскорости я смог сообщить Изабелле, когда она в сердцах била кулаком по клавишам, — такое случалось редко и больно ранило меня, — что мы купим пианино хоть завтра, пусть только скажет, какое она хочет.
Это было чудесно. Она долго обнимала и целовала меня и весь этот счастливый вечер я с упоением слушал ее щебет о бурной жизни гениального учителя, но дело даже не в этом, главное — я понял, что она знает, как сильно я ее люблю. Мне стало ясно в тот вечер, что я для нее хороший отец, просто замечательный отец, и что дочь не ответит мне неблагодарностью.
Я осторожничал и, чтобы избежать проблем, не стал искать названное ею пианино — подлинный “Бёзендорфер”, цвет значения не имел, белый или черный, — в магазине, а вышел, через Макса и Эмиля, на посредников и перекупщиков. В конечном счете все решилось к общему удовольствию: нам достался инструмент Абрама Кана, на котором Изабелла играла на уроках; тот согласился расстаться с ним, чтобы купить себе новый. Жанна замолвила за нас слово перед преподавателем, и Изабелла прыгала от восторга, получив инструмент, которым давно восхищалась и который к тому же, как сказал ей Кан, хорош тем, что уже обыгран и не абы кем.
Мы не стали убирать дедовское пианино. Комната была достаточно просторна, чтобы поставить новый инструмент рядом со старым. Зато лишними в ней стали теперь мой мольберт, холсты и краски — к тому же страшно было, не дай бог, посадить пятно на “Бёзендорфер”. Наш новый уровень жизни вполне позволял оборудовать верхний этаж дома под мастерскую. Картин на реставрацию поступало все больше, мне требовалось место, да и время, так что рисовать фривольные иллюстрации я бросил.
[7] Фешенебельный пригород Брюсселя
[8] Давид Тенирс Младший (1610–1690) — один из наиболее значимых художников и граверов фламандский школы, наряду со своими соотечественниками Рубенсом и Ван Дейком.