Опыты
Р. И. Б.
(опыт демонстрации траура)
Когда скончался мой второй муж, в морге я была в черной прямой юбке до середины икры, в черном приталенном жакете и его любимой из искусственного шелка блузке, тоже черной, но спереди в белый горох, потому что мы уже несколько лет как состояли с ним в разводе. Мне повезло, что стоял уже конец августа и было довольно-таки прохладно, так что я смогла позволить себе старую, мамину еще с довоенных времен черную шляпку, плоскую, с приподнятым козырьком, с рыжим перышком и вуалькой. Я это сделала именно ради вуальки: я ведь не знала, какое впечатление на меня окажет общая атмосфера ритуального зала, который примерно за месяц перед тем открыли при нашем центральном морге, буду я плакать или не буду, и каким образом на меня за это посмотрят родственники от его последнего брака: мол, скажите, рыдает, будто любила его больше, чем мы! - и наоборот, сослуживцы, которых я знала, как облупленных, и они меня знали, и как он гулял от меня знали, а все равно бы сказали: мол, столько лет прожила, а слезы из себя не выдавила. Так что вуаль соответствовала общей обстановке как нельзя лучше. И я была рада, что не послушалась маму и надела эту ее шляпку. На вуальке были еще черные, сделанные из бархата мушки, которые можно было принять хоть за родинку, а хоть и за размазанную возле глаза слезу. Жалко, что таких удобных вещей наша промышленность больше не выпускает.
Из украшений я решила себе позволить только два обручальных кольца: первое в память о покойном и второе как утверждающее продолжение моей жизни, к покойному уже касательства не имеющей. Туфли надела старые, во-первых, потому что растоптанные, а во-вторых, на случай дождя и кладбищенской грязи, что кстати, потом и сбылось. В один карман жакета положила белый носовой платок с белой вышивкой шелком вдоль уголков, - в наши дни уже практически никто не умеет так ненавязчиво накрахмалить и подсинить белье, - этот платок имел хруст первого снега и такой же отблеск, какой на снегу бывает от небесной голубизны. В другом кармане жакета у меня лежал большой носовой платок моего третьего мужа, очень темный, с едва заметной двойной полосой по краям. В морге и на кладбище я комкала в руках и подносила к глазам большой темный платок, что соответствовало печали момента, а уже потом на поминках, в длинной коммунальной квартире, где у его новой семьи были две смежные комнатки в девять и двенадцать квадратов, я достала свой маленький, белый, как теперь никто уже не крахмалит и не синит, платок, чтобы гости наглядно увидели: от каких условий он ушел, чтобы в какой грязи поселиться. Губы я себе позволила накрасить только во второй половине поминок, когда обстановка разрядилась, стали вспоминать смешное - сначала о покойном, а потом и другие нелепые случаи. И примерно тогда же сняла жакет, после чего оказалось, что черная блузка в белый горох у меня комбинированная: так, например, спинка у нее вся черная, а воротник, который до этого скрывался под жакетом, кипельно-белый. Еще к этой блузке у меня имелся белый пристегивающийся волан, который крепился к пуговкам от выемки горловины и прямо до пояса, но я его оставила дома, потому что под эти поминки волан явно не подходил. Всего я не умею аргументировать, но очень чувствую подобные тонкие грани.
Доказательством этому, между прочим, могут послужить похороны восьмимесячной внучки наших соседей по даче, на которые я пришла именно с этим белым воланом, прикрепленным к той же комбинированной блузке, что, во-первых, очень к месту бледнило лицо, а, во-вторых эту блузку заметно преображало, а я уже в ней этим летом была у них на юбилее. Из украшений на мне были только сережки с искусственным жемчугом, два обручальных кольца и золотая цепочка. На ногах черные ажурные чулки и новые на высоком каблуке синие босоножки, что при венозных ногах было с моей стороны почти подвигом. Но поскольку наши соседи были в то время люди достаточно высокопоставленные и я понимала, какой круг соберется и как они болезненно будут реагировать, если кто-то бросит на их положение тень, то с моей стороны было бы некрасиво не пойти им навстречу и тем более в такой день. Потому что насколько же легче свою культуру показать в местах отдыха: на именинах, на концерте, на вручении грамот передовикам производства, на набережной в Крыму или в парке культуры и отдыха, о, я это тоже всегда умела. Но полностью соответствовать моменту конкретных похорон - только это выдает человека с головой, потому что на это способны только культурно тонкие натуры. Например, когда у меня наконец умерла мама, три с половиной года пролежала, все делая под себя, так что уж и в дом никому не войти, а мне так, наоборот, из дома не выйти, и вот лежит она маленькая, раз навсегда помытая, в своем стареньком синем, а точно на вырост пошитом платье и в белом, в мелкий цветочек платочке, которым я челюсть ей сразу же и подвязала, - а я стою и не знаю, первый раз в жизни не знаю, в чем мне теперь надо быть. Мама отмучилась и я с ней отмучилась. Что же мне, думаю, как зеркало себя зачехлить с головы до пят? Люди придут, скажут: что мы не знаем, как она с ней извелась, зачем же комедию перед нами ломать в трагических тонах? И наоборот, чуть не так приоденься, сестры материны заклюют. А двоюродная у меня есть, такая грубая женщина, ей из армии сына в цинковом гробу привезли, ничего не открывали, какой он там лежал, неизвестно, казалось бы, стой себе, если тебя еще ноги держат, и думай, чем дальше-то теперь будешь жить, так нет, она к его девушке прямо на кладбище подошла, причем именно что не к невесте, а к девушке, с которой он перед армией немного погулял и ушел, так двоюродная ей в лицо плюнула и еще стала носовым платком румяна и помаду с нее стирать.
И вот стою я около мамы, это все внутри себя взвешиваю. Одно дело на чужие похороны ходить, а совсем другое - у себя принимать. А у себя-то я их только раз принимала: у меня когда первый муж утонул, с двумя малолетками меня оставил, залил глаза, что называется, бесповоротно, железобетонные блоки на строительство камвольного комбината вез, так его потом из озера вынимать пятитонный кран из области вызывали. А не утонул бы, так по расстрельной бы пошел, он ведь сначала на переезде "победу" в пластилин раскатал, хорошо бы еще просто "победу", а в ней какое-то важное руководство сидело. Ко мне из разных органов после этого с месяц ходили: мол, никто ли его к этому не подстрекал? А я им говорю: где ж вы, мои люди дорогие, были, когда он меня вокруг дома гонял с топором, с косой, с вилами, один раз с артиллерийским снарядом даже, от войны уцелел, на чердаке у нас, оказывается, лежал, - может, его и к этому кто подстрекал, кроме зеленого змия? Мы тогда в районе жили, а в районе похороны, о, это самая что ни есть кульминация жизни, и потом девять дней, а потом сорок дней, - всех уважь, накорми, напои. В девять дней я еще не в себе была, его мать меня во что положено, в то и обрядила, а уж на сороковины я им показала, какого мы парня потеряли и как его всем нам будет не хватать, - и, что характерно, об этом громче других мать этой табельщицы с автобазы вопила, с которой, все знали, он путался. И вот напекли мы со свекровкой блинов, а как к гостям выходить, я - к себе, взяла и то самое платье, в котором мы в загсе расписывалась, и надела. Розовое, атласное, лиф сзади на двадцати двух пуговках, внутри они деревянные, а по верху тем же атласом обшиты, сейчас такие уже не делают, впереди вставка из белого гипюра, юбка колоколом, внизу волан, сверху по плечам и вдоль выреза рюши, и пояс, на фетр посаженный, плотный, широкий, отчего фигура как рюмочка. Только шальку черную на плечи набросила, чтобы друзья его меня не прибили, когда выпивши станут. А они это так расценили, что я, мол, считаю себя его вечной невестой, - это свекор им так преподал. А сам меня в темноте подловил, когда я им в погреб опять за самогоном пошла, да на сеновал, и давай с меня платье срывать, хорошо не снасильничал спьяну. Ничего не могу сказать, совестливый был человек, две газеты выписывал "Правду" и "Советский спорт" и еще себе два журнала "Огонек" и "Советское пчеловодство", а для меня "Работницу".
И вот стою я около мамы, жизнь свою вспоминаю, а верное решение не приходит. Женщина я, хотя и не старая, мне черный цвет далеко не к лицу. И муж у меня почти молодой, я последнего мужа на пять лет младше себя взяла. Маме чего на меня обижаться, три с половиной года, как куколка, пролежала, чистенькая, расчесанная, ухоженная. А мужу станет от меня противно, он повернется и уйдет. Женщине об этом никогда нельзя забывать. Потому что пока ты живая, твоя жизнь продолжается. Только раньше я, когда на похороны ходила, о себе никогда ведь не думала, а все только, как людей не обидеть и себя им с культурной стороны показать. И особенно это стало трудно теперь, когда пенсия крайне скромная и гардероб по своим возможностям далеко не тот, что я могла себе раньше позволить. Но все равно, когда в минувшем году у нас у соседки по лестничной площадке мама-старушка выбросилась из окна, - у нее астма была, она от кошек задыхалась, выставит бывало стул возле лифта, сидит, воздухом дышит либо же из флакончика в себя прыскает, а дочка кошек разводила, ворсистых, специальных, с плоскими мордами, она с них жила, с кошек этих, и хотя у этой выбросившейся старушки квартира, где она прописана, была своя, отдельная, хорошая, она мне сама говорила: спальня, зала, кухня восемь квадратов, дочка эту квартиру каким-то черным стала сдавать, и на эти деньги сына в институте учила, а мама-старушка у нас возле лифта сидела-сидела, а потом ей, видимо, это все надоело вконец, - так вот у нас в подъезде многие женщины вообще отказались идти ее хоронить, мол, из-за того что она очень большая грешница. Гроб, как положено, во дворе на табуретках поставили, только закрытый, конечно, все-таки с девятого этажа человек упал. Так эти наши праведницы, точно мухи к зиме, все окна обсели, а во двор не вышли. Некрасиво получилось. Один внук ее стоял плакал, которого в институте учили на деньги с ее квартиры. А дочка, видимо, на мать тоже обиделась, стояла в зеленой куртке и дулась, как мышь на крупу.
А я по этому случаю не поленилась, в черной вязаной кофте рукава на локтях заштопала, черную прямую юбку, которая у меня до середины икры, где моль побила, дырочки заштуковала, подниз коричневый свитерок надела типа "лапша", на ноги - новые черные туфли-лодочки, которые невестке не подошли, так она их мне за полцены отдала, а голову покрыла, хотя платков из принципа не ношу, от них вид получается деревенский, темной в мелкий-мелкий цветочек косынкой.
Если этого человек не понимает, ему все равно не объяснишь, но лично я очень чувствую такие мелкие нюансы. И несмотря на печаль происходящего, всегда, по-своему, от них получаю удовольствие. И оно постепенно уравновешивает печаль.
Еще могу привезти пример, как у нас в цеху был взрыв аммиака, и три человека погибли на месте, а одну женщину не довезли до больницы. А поскольку руководство их в один день хоронить запретило, чтобы ненужное внимание к этому случаю не привлекать, так у нас похороны длились три дня подряд. И на всех четырех похоронах я была соответственно каждому случаю в разном. Но я сейчас хочу сказать про другое. Эта женщина, которую до больницы не довезли, сама меня попросила сменами с ней сменяться, а мне еще это было не очень удобно, но я все-таки ей из уважения уступила, и вот теперь она с восемьюдесятью пятью процентами своей обожженной поверхности лежала в гробу, а я в черном газовом шарфе поверх шиньона (тогда в моде были высокие такие прически с начесом либо с шиньоном) стояла возле, еще на мне был черный болоньевый плащ, высокие лаковые сапоги на каблуке типа шпилька и черная лаковая сумка через плечо, в то время как сумки через плечо только-только еще стали носить. Потому что эта погибшая женщина была в два раза меня старше, и как мне ни было жалко ее осиротевших детей и внуков и особенно мужа, которого все время под руки держали, а иначе он заваливаться начинал, я оделась хотя и траурно, но сознательно как молодая, красивая женщина, чтобы они воочию поняли, какая я еще непожившая, и что мне еще двух детей поднимать, и что если я бы сейчас тут вместо их престарелой мамы лежала, это же было бы намного несправедливей. И ведь я ради них так оделась, чтобы дать им об этом понятие и через него хоть какое-то утешение, а они расценили, что, мол, с моей стороны никакой благодарности и еще столько всего потом про меня говорили, - только зачем же я буду глупости за ними повторять?
Тем более я хочу сказать, что на всех не угодишь. А в жизни главное -это не уронить достигнутый внутри себя уровень, а уж другие люди пусть стараются до него подняться, если, конечно, смогут. Эта мысль, между прочим, меня после маминой смерти тоже немного приободрила. И я тогда вспомнила, как мама меня любила, как она уважала мой ум и правильные понятия, и какую она тяжелую жизнь прожила, в детстве от голода пухла, в первую войну немцы отца убили, во вторую - мужа убили и старшего брата, а из радостей у нее только и было: один раз от профкома бесплатная путевка в пансионат "Связист" под Бердянском и что дети живут от нее лучше и многое могут себе позволить. И я тогда вспомнила, что она больше всего у меня любила платье из ткани кримплен - темно-зеленое, фасона реглан, отороченное черным кролем внизу рукавов и вокруг круглого выреза шеи, я еще в нем есть на фото, восемнадцать на двадцать четыре, когда нас, как передовиков, для Доски почета фотографировали. Я только боялась, что могу не пройти в него в объемах, что потом и подтвердилось, но поскольку раньше вещи шили добротно и в швах оставляли хороший запас, то я его в боках распорола и очень удачно расширила.
И я чувствовала потом по взглядам, что это было более или менее правильно понято. И даже двоюродная, которая хоть кому может плюнуть в лицо, спросила, когда уже помянули: по случаю, мол, пошила? Я говорю: допустим, по случаю, что с того? А она говорит: молодец, уважила маму, твоя мама из сестер всех лучше была, а уж против моей матери - и нечего говорить. Но я этого разговора дальше не поддержала.
Теперь я уже достаточно привела примеров. Другие примеры вам теперь нового уже не дадут. Только я не хочу, чтобы у вас осталось заключение, будто я близко принимаю к сердцу, как тот сверчок, один свой шесток. Это будет ошибочно. Когда умер наш дорогой генеральный секретарь Леонид Ильич, я одна пришла именно что на работу, а не траурный митинг, как потом следом за мной сделали некоторые, в черном платке, хотя мое отношение к платкам вы уже знаете, в темно-серой, до середины икры юбке, в чисто черного цвета фланелевой блузке и черных шерстяных чулках. И еще потом, когда наши руководители безвременно умирали, я всегда умела свое отношение к постигшему наше государство горю своевременно показать.
Я это все вспомнила еще для того, чтобы в наше смутное время, когда сбесившиеся от денег люди одно перепутали с другим и взяли теперь моду на кладбище хоронить своих издохших собак и котов, рассказать, какая культура была в человеке раньше и как бы мне ее хотелось передать двум моим детям, пятерым внукам и правнукам и не только.
В. Д. А.
(опыт неучастия)
Наблюдая за собой, я невольно наблюдал и за ними. Наблюдая за ними, я, конечно, наблюдал за собой. Но что удивительно: сам никогда не становился объектом их наблюдений - только переживаний. Еще из бурной юности я вынес убеждение: по самой своей сути мы принадлежим к двум разным человеческим расам. Но именно этот, мой достаточно поздний опыт кажется мне наиболее показательным. В нем есть что-то от минимализма японской поэзии, которую я открыл для себя совсем недавно - в своем месте я об этом, может быть, еще скажу.
Для начала, как любят писать психиатры, опишу случай N. Коротко стриженная, с некрасивым, но в общем милым лицом, на вид чуть за тридцать. О семейном положении сказать ничего не могу. Обручального кольца на ее руке я не видел. N. работала в моем подъезде консьержкой. Сидела в своей комнатке и либо вязала, либо читала. Точно не знаю, когда она у нас появилась. Для меня она появилась как-то вдруг в один из зимних дней. И с тех пор, идя мимо, я взял за правило останавливаться и смотреть на нее через стекло. В первые разы она жестами спрашивала, ничего ли мне не нужно. Я отрицательно качал головой и продолжал смотреть. Тогда она прятала глаза в книгу или вязание. Иногда вновь быстро смотрела исподлобья, иногда делала заметные по подрагиванию век усилия, чтобы не посмотреть. Если при этом она вязала, то обязательно сбивалась со счета, после чего, выпятив нижнюю губу, сердито дула на челку и распускала несколько петель. Если она читала, я это отлично видел, смысла прочитанного не понимала и все время возвращалась глазами на несколько строчек вверх, и так несколько раз, пока я не уходил.
Когда я спешил, то естественно, пробегал мимо. Если я делал то же и на обратном пути, к следующему дежурству - а работала N. полные сутки, после чего несколько дней отдыхала, - в ее глазах я находил как будто испуг. Но стоило мне замереть на обычном месте, как N. снова прятала взгляд. Однажды я застал ее говорящей по телефону. Фраз сквозь стекло практически было не разобрать. Но тембр голоса мне удалось улышать. Он оказался приятным, неожиданно низким и грудным. Теперь глаза ее метались между мной и кончиком собственного носа, голос гортанно вибрировал. Разрумянилась она больше обычного или же мне это показалось оттого, что на ней с некоторых пор появилась косметика. К концу зимы она не то, что похорошела, но, вне сомнений, стала ярче. Примерно в те же дни произошел и более любопытный эпизод. Когда я поравнялся с ее комнатушкой, она вдруг выключила у себя свет и стала смотреть на меня, как ей казалось, из темноты. Смотреть с полуиспугом, с полувопросом. Свет парадного, пусть слабо, но освещал ее скуластое лицо, похорошевшее от волнения и сумрака. Поняв наконец, что я прекрасно вижу ее и вижу все, что с ней происходит, она просто закрыла глаза, точно маленькая девочка, уверенная, что становится невидимой в момент смыкания век.
В одно из первых весенних воскресений в моей квартире раздался звонок. На пороге стояла N., держа в руках черную мужскую перчатку: мол, не я ли ее обронил в лифте. Повод был смехотворный. И по тому, как подрагивал ее голос и какой отвагой горели глаза, было видно: она и сама это отлично понимает. Всем своим видом я выразил недоумение, может быть, даже легкое раздражение, отчего она мгновенно смешалась, мне показалось даже, что в ее глазах сверкнули слезы, но в последнем я не уверен, я слишком резко захлопнул дверь.
После этого случая мы не виделись около двух, а может быть, и четырех недель. Сначала я был в командировке, потом куда-то подевалась она, наверно, болела или сидела с ребенком, если таковой у нее имелся. Так что когда в конце марта я обнаружил N. на рабочем месте, то обстоятельству этому почти обрадовался и смотрел на нее дольше обычного, мне даже показалось, что с некоторым волнением. Впрочем, скорее, это ее волнение на короткое время передалось мне. Это было довольно приятное чувство. Но почему-то потом оно больше не повторялось. Несколько раз я еще останавливался и неотрывно на N. смотрел, она как будто уже сердилась, один раз нарочно выронила клубок, надолго полезла за ним под стол, а когда раскрасневшаяся появилась и увидела, что я еще не ушел, вспыхнула радостью, я подумал: она может быть почти хорошенькой, но и тут совсем ничего не почувствовал. Видимо, подсознательно это уловив, она переменилась, став сразу напряженной, скуластой, щуплой, как и в тот день, когда я только ее заметил. И возраст, раньше он в ней мне не бросался в глаза, вдруг показался избыточным, перевалившим чуть не за сорок.
Видимо, боковым зрением я невольно отмечал ее присутствие и потом… или не отмечал, точно сказать не могу. По крайней мере, когда в конце лета я должен был оставить у консьержки ключи для прилетавшего из Англии сына, я был немало удивлен тем, что N. по-прежнему у нас работает. Волосы она перекрасила в черный цвет и отрастила до плеч. Шею и руки покрывал огородный загар, со светлыми пробелами из-за разных фасонов футболок. Ее небольшие глазки от этих перемен совсем обесцветились и смотрели на меня с необъяснимой неприязнью. В ответ я опять не почувствовал ничего. И хотя моя квартира стояла на охране, ключи ей доверить я не рискнул.
Случай с R. поначалу ничем не отличался от предыдущего и некоторое время развивался с ним параллельно. R. уже несколько месяцев работала у меня в подчинении. Ей было тридцать четыре, состояла в браке, имела ребенка и два высших образования. Несмотря на яркую внешность южного типа, была застенчива и, на одном совещании вдруг заметив, как легко ее смутить, какой стремительной волной приливает к ее лицу кровь, я испытал приятное чувство. Потом оно стало повторяться и в течение месяца только усиливалось.
Я никогда не вызывал ее к себе без причины, но наши деловые контакты в этот период происходили в живой атмосфере, создаваемой, главным образом, ее нарастающим смятением. Я был с нею ровен, может быть, даже чуть более сух, чем с остальными. И только паузы, которые стал себе позволять, порою даже не окончив фразы, делали свое дело: R. под моим любопытствующим взглядом мгновенно вспыхивала, занавешивалась густыми, загнутыми возле висков ресницами, потом с вопросительным испугом заглядывала мне в глаза, ее крупные, красиво очерченные губы непроизвольно размыкались: "Ну и?" - но голос озвучить этот вопрос не решался. Глаза у нее при этом иногда увлажнялись, отчего их общее выражение становилось томительным. Подобные паузы длились, я думаю, не более двадати-тридцати секунд, но были интенсивны, насыщены, и, случалось, в течение дня я несколько раз о них вспоминал.
В какой-то момент я обратил внимание на то, что R. ищет и находит предлоги, чтобы от контакта со мной уклониться. Так на утренние летучки стала все чаще приходить S., ее заместительница. Этой почти девчонке, норовистой, строптивой, с длинным носом, он торчал из ее плоского круглого личика консервным ножом, R. доверила самостоятельно вести два важных контракта. Я был этим немало удивлен, но решил до определенного момента не вмешиваться.
Став более редкими, наши встречи с R. интенсивности не потеряли. В первое время даже приобрели. Я чувствовал ее взвинченность, мне даже слышалось и сбивчивое дыхание, когда я шел мимо по коридору, в ее сторону не взглянув. Когда мы оказывались в лифте, я сухо кивал и отворачивался, и уже в зеркале досматривал - будто со смотровой площадки дымящуюся Ниагару - стремительные перепады выражений ее подвижного лица.
Анонимные письма на мой домашний адрес стали приходить приблизительно в этот период. Я не понимал, кто их автор. В то время как писавшая была убеждена, что ее имя мне отлично известно. В этом, собственно, и состояла интрига.
Регулярные встречи с длинноносой S. - как большинство некрасивых женщин, она старалась сакцентировать фигуру, носила мини, размашисто ходила на высоких каблуках и даже из своей небольшой груди умудрялась устроить событие, то слишком тесно обтянув ее кофточкой, то обнаружив с помощью затейливого выреза чуть не до самых сосков, - став регулярными, наши короткие деловые контакты тоже начали обретать изюминку. Можно сказать, что инициатива тут исходила от S. Ее продолговатые, с нестандартным разрезом глаза: они изгибались волной и благодаря умелому макияжу, казалось, заканчивались только над висками, - смотрели на меня не мигая. Дерзкая, она не была бесстыдной. Но заставить ее потупиться было много сложнее, чем N. или R., сложнее даже чем Z. (о последней я скажу в своем месте). Но чувство от этого было как будто приятней. Впрочем, смущение R. мне нравилось не меньше. И в какой-то момент я стал приглашать к себе обеих, череда преследовавших их подразделение неудач к этому располагала.
Во время наших бесед обе, как правило, были нервозны. Если я слишком долго смотрел на смятенную R., S. начинала перебрасывать голые коленки слева направо и справа налево, да так часто, что казалась сороконожкой, потом просила разрешения закурить и, потянувшись к моей зажигалке, норовила задеть грудью и уронить либо стаканчик с карандашами, либо обращенное к ней своей подставкой фото, на нем я был запечатлен с сыном и дочерью в Судетских Альпах, - естественно, его падения меня раздражали.
Если же, наоборот, я слишком долго смотрел на немигающую S., впечатлительная R. начинала ерзать, чуть более учащенно дышать, надевать и снимать обручальное кольцо (если есть словесные проговорки по Фрейду, то жесты-проговорки тоже должны существовать?). Впрочем, мне было достаточно бросить на нее один недолгий пристальный взгляд, чтобы вогнать ее глаза в стол, и я вновь мог заняться молодой строптивицей.
Однажды R. наконец уронила кольцо, S. первой бросилась на его поиски. Причем, начала она их у меня под столом, легко коснулась моей икры, потом как будто случайно задела колено - сначала лбом, потом рукой… Я резко встал. Тем временем R. искала кольцо возле стеллажей, а потому причина моего возмущения была понятна лишь его виновнице. Выбравшись из-под стола, S. стояла передо мной без лица. Только в юном существе возможны такие стремительные перепады от дерзости к полной потерянности. Ее нос в этот миг достиг каких-то особых размеров и утягивал лицо вниз. Когда она наконец осмелилась поднять на меня свои волнооборазные глаза, в них стояли слезы. Прочитав в моем взгляде досаду, может быть, и осуждение, S. натужно закашлялась, изобразила приступ удушья и выбежала из кабинета. R. тем временем уже надевала на палец найденное кольцо и смотрела на меня мучительно, как никогда раньше. Самым приятным, как ни странно, было то, что она уже не отводила взгляда. Ее темные глаза целиком заполнили зрачки, как это бывает у кошек, если в комнате резко задернуть шторы или в объективе фотоаппарата, если повернуть до упора кольцо диафрагмы. Длительности в этот момент не стало… Но, к сожалению, это в высшей степени приятное взаимодействие никогда после у меня с R. уже не возникало.