По прибытии каждому офицеру выдавался новый комплект одежды, постельное белье, полотенца, туалетные принадлежности, а незаменимый мистер Бошоф был готов добавить к этому гардеробу все что требуется, за наличные деньги или чек на банк Кокса и компании, слава об услугах которого дошла даже до этого далекого и враждебного города. Я сразу воспользовался случаем, чтобы приобрести твидовый костюм нейтрального темного цвета, как можно более не похожий на те, что выдавало правительство. Еще я собирался купить шляпу, но один офицер сказал мне, что он тоже просил шляпу, но ему отказали. В конце концов, зачем нужна шляпа, если мне захочется погулять во дворе — полно свободных шлемов. И все же мои вкусы склонялись к шляпе с полями.
Положение солдат было менее комфортным, чем наше. Их рацион был очень скуден: только фунт говядины раз в неделю и два фунта хлеба, остальное составляли маис, картофель и прочие подобные продукты, причем не очень много. Кроме того, у них не было собственных денег, а поскольку военнопленные не получают платы, они не могли даже купить фунт табаку.
Содержание и охрана офицеров были поручены организационному совету, четыре члена которого часто посещали нас, выслушивая просьбы и жалобы. М. де Суза, военный секретарь, был [376] самым дружелюбным и обязательным из них, и я думаю, что всеми послаблениями мы обязаны его вмешательству. Это был маленький человек, весьма прозорливый, он поездил по Европе и имел очень четкое представление о соотношении сил Британии и Трансвааля. Он занимал доходную и влиятельную должность при этом правительстве и потому был предан его интересам, тем не менее в голландских верхах его подозревали в пробританских симпатиях. Поэтому ему приходилось быть очень осторожным. Комендант Опперман, который непосредственно отвечал за наше содержание, был в мирное время ландростом юстиции. Слишком толстый, чтобы сражаться, он был честным бурским патриотом. Это был тонкий политик, весьма преданный бурскому правительству, которое платило ему хорошую зарплату за руководство государственным музеем. У него была великолепная коллекция марок, также он занимался созданием зоологического сада.
Последнее пристрастие незадолго до войны навлекло на него большие беды, так как он не смог отказаться от льва, предложенного ему мистером Родсом. Он рассказывал мне, что вследствие этого президент говорил с ним «очень резко» и категорически велел вернуть животное, угрожая отставкой. По моему личному впечатлению, он смог бы ужиться с любым политическим режимом, который позволил бы ему без помех расширять свой музей.
Четвертый член совета, мистер Малан, был грязным и отвратительным злодеем. Его личная храбрость больше подходила для оскорбления пленных в Претории, чем для сражения с врагом на фронте. Он был близким родственником президента, но даже это преимущество полностью не защищало его от упреков в трусости, которые имели место даже в исполнительном совете и каким-то образом доходили до нас. Как-то раз он облагодетельствовал меня одной из своих грубостей, но я заметил ему, что в этой войне может выиграть любая из сторон, и спросил, разумно ли будет помещать себя в особую категорию в том, что касается обращения с пленными. «Поскольку, — продолжал я, — британскому правительству может показаться целесообразным сделать пример из одного или двух». Больше он ко мне не приходил.
И хотя, как я уже не раз говорил, у нас не было особых оснований жаловаться на обращение с пленными британскими офицерами, [377] дни, проведенные в Претории, были самыми монотонными и едва ли не самыми несчастными в моей жизни. Я не мог писать, чернила, казалось, высыхали на пере. Я не мог читать со вниманием. Когда солнце садилось за форт на холме, и сумерки отмечали конец очередного злополучного дня, я обычно прогуливался во дворе, глядя на грязных, неопрятных зарпов, которые стояли на страже, и напрягая мозги, чтобы придумать какой-нибудь выход, чтобы силой или хитростью, сталью или золотом, вернуть себе свободу.
Дней через десять после моего прибытия в Преторию мне нанес визит американский консул, мистер Макрум. Похоже, что дома царила неуверенность относительно того, жив ли я, ранен ли и в каком свете воспринимают меня трансваальские власти. Мистер Бурк Кокран, американский сенатор и мой давний друг, телеграфировал из Нью-Йорка представителю Соединенных Штатов в Претории, надеясь через нейтральные каналы узнать, как обстоят дела. Однако из беседы с мистером Макрумом я прекрасно понял, что ни я, ни любой другой британский военнопленный ничего не выиграет от тех усилий, которые он мог бы приложить ради нас. Он настолько симпатизировал трансваальскому правительству, что это даже мешало ему выполнять свои дипломатические обязанности. Однако он так глубоко запрятал свои политические взгляды, что нашел в себе силы отправить телеграмму мистеру Бруку Кокрану, и тем самым успокоить моих родственников, волновавшихся за мою судьбу.
Попал в Преторию, я сразу стал требовать от правительства своего освобождения на том основании, что я военный корреспондент, а не военнослужащий. Многие, однако, полагали, что трудно увязать этот факт с тем, что происходило при обороне бронепоезда, и с тем, что в этой связи было опубликовано в прессе. Кроме солдат Дублинского фузилерского и Дурбанского пехотного полков в плен попали восемь иди десять гражданских лиц, включая пожарника, телеграфиста и нескольких человек из ремонтной бригады. Мне кажется, что в соответствии с международной практикой и законами войны, правительство Трансвааля имело все основания рассматривать всех лиц, связанных с бронепоездом, в качестве военных; более того, сам факт, что они не были солдатами, мог служить отягчающим обстоятельством. [378]
Однако у бурского правительства на тот момент был избыток пленных, которых необходимо было кормить и охранять, поэтому оно объявило, что гражданские лица будут отпущены, как только установят их личность, и в качестве военнопленных будут удерживаться только солдаты и офицеры.
Однако в моем случае генерал Жубер постановил, что меня следует рассматривать как боевого офицера, поскольку я принимал участие в сражении.
Правда, когда все это происходило, я занимался исключительно порученной мне расчисткой линии, и хотя я не претендую, что в тот момент задумывался о юридическом аспекте дела, факт остается фактом: я не сделал ни единого выстрела, а когда меня взяли в плен, я не был вооружен. Поэтому я настаивал на том, чтобы меня включили в одну категорию с гражданскими служащими железной дороги и рабочими из ремонтной бригады, чьей задачей была расчистка путей, указывая на то, что мои действия, если даже и отличались в чем-то от их действий, были именно такого рода, и что если их рассматривают не как военных, то и я имею право считаться гражданским лицом.
В таком духе я написал два письма: одно военному секретарю, другое генералу Жуберу, но, что и говорить, не очень рассчитывал на положительный результат, поскольку был твердо убежден, что бурские власти рассматривают меня как своего рода заложника. Поэтому я продолжал искать пути к бегству и был совершенно прав, поскольку все время, что я провел в плену, ни на один из моих запросов не было получено ответа, хотя, как я слышал потом, по странному совпадению какой-то ответ все-таки пришел — ровно на следующий день после моего побега.
Пока я искал средства и ожидал подходящего случая, чтобы вырваться из государственных образцовых школ, я сделал все приготовления, чтобы деликатно удалиться, когда настанет момент. Друзьям были даны подробные инструкции, что делать с моей одеждой и прочими вещами, накопившимися за время моего пребывания в плену, я расплатился по счетам с замечательным мистером Бошофом и обналичил у него чек на 20 фунтов, поменял на золото несколько банкнот, которые прятал у себя с момента своего пленения, и, наконец, чтобы избежать лишних недоразумений, написал следующее письмо государственному секретарю: [379]
Я сделал так, чтобы это письмо, которое я писал с большим удовольствием, нашли на моей постели, как только о моем бегстве станет известно.
Теперь осталось только найти шляпу. На мое счастье, мистер Адриан Хофмейр, голландский священник и пастор из Зееруста, накануне войны дерзнул высказать мнение, противоположное тому, которого, по соображению буров, должны придерживаться голландцы. По этой причине, как только началась война, он был арестован и после многих неприятностей и унижений, которые он испытал на западной границе, помещен в Государственные школы. Он знал большинство чиновников и мог бы, я думаю, легко вернуть себе свободу, если бы сделал вид, что симпатизирует Республике. Он, однако, был человеком честным. После того, как священник англиканской церкви, весьма жалкое существо, пропустил молитву за здравие королевы во время воскресного богослужения, большинство офицеров посещали только вечерние службы Хофмейра. Я позаимствовал у него шляпу.
Лоренцо Маркес, 22 декабря 1899 г.
Все новости, которые мы слышали в Претории, исходили из бурских источников. Каждый день мы читали в «Volksstem» — вероятно, самом потрясающем сплетении лжи, которое когда-либо подавалось публике под именем газеты, — о победах буров, о страшных потерях и позорном бегстве британцев. Как бы мы ни сомневались в правдивости этих сказок, они производили сильное впечатление. Просидев месяц на диете из подобных литературных отбросов, можно было заработать разжижение мозгов. Мы, несчастные пленники, пали духом. Я не хочу делать вид, что нетерпение, вызванное сидением взаперти, не было главной причиной моей решимости, но я никогда бы не собрал всего своего мужества, чтобы бежать, без горячего желания сделать хоть что-нибудь в помощь делу Британии. Я, конечно, мирный человек. Я и не думал тогда стать офицером нерегулярной кавалерии. Но меч — не единственное оружие в мире. Кое-что можно сделать и пером. Поэтому я решился преодолеть любые трудности, ведь это дело действительно было весьма непростым и опасным.
Государственные образцовые школы стоят на прямоугольной площадке, огороженной с двух сторон железной решеткой, а [381] с двух других — изгородью из гофрированного железа высотой около десяти футов. Сами по себе эти ограждения не представляли препятствия для молодого и энергичного человека, но то обстоятельство, что с внутренней стороны они охранялись часовыми, вооруженными ружьями и револьверами, стоявшими через каждые пятьдесят ярдов, превращало их в непреодолимый барьер. Самая прочная стена — это живая стена. Я подумал о проникающей силе золота и проверил на этот счет кое-кого из охранников. Они были неподкупны. Не хочу лишать их этой репутации, но дело, скорее всего, в том, что рынок взяток в Трансваале окончательно развращен миллионерами. Я, с моими скромными ресурсами, просто не мог предложить им соответствующую сумму. Не оставалось ничего другого, как вырваться вопреки им. С одним из офицеров, имя которого я пока не назову, поскольку он до сих пор остается в плену, я разработал план.
После длительного наблюдения было обнаружено, что часовые, обходя свои посты у контор, в определенные моменты не могут видеть несколько верхних ярдов стены. Электрические фонари в середине площадки прекрасно освещали все пространство, но мешали ходившим под ними часовым наблюдать за восточной стеной, которая из-за светового контраста казалась сплошной темной полосой. Первой задачей, таким образом, было пройти мимо двух часовых около конторы. Следовало поймать момент, когда они стоят спиной друг к другу. Затем, перебравшись через стену, мы должны были оказаться в саду соседней виллы. На этом наш план заканчивался. Все дальнейшее представлялось смутным и неопределенным. Как выбраться из сада, как незамеченными пройти по улицам, как избежать патрулей, окружавших город, и как преодолеть 280 миль до границы португальских владений — все это были вопросы, которые ожидали нас на следующей стадии. Все попытки связаться с друзьями на воле провалились. Мы рассчитывали с помощью запаса шоколада, некоторого знания кафрского и изрядной доли удачи преодолеть это расстояние за две недели, покупая пищу в местных краалях, передвигаясь ночью и отсыпаясь днем. Перспектива была не слишком многообещающая.
Мы решили бежать в ночь на 11 декабря. Я провел весь день в ужасном смятении. Ничто, с моих школьных дней, не волновало [382] меня так, как это. Есть что-то ужасное в самой идее тайно выбраться куда-то ночью, подобно вору. Страх быть замеченным сам по себе причинял боль. Кроме того, мы знали, что часовые, если заметят нас, будут стрелять. Пятнадцать ярдов — короткая дистанция. А за непосредственной опасностью следовало предвкушение трудностей и страданий при очень слабой надежде на успех и при большой вероятности попасть в местную тюрьму месяцев на пять, как минимум.
Медленно тянулся день. Я пытался читать, играл в шахматы и был безнадежно разбит. Наконец стемнело. В семь часов прозвенел колокол, приглашавший к ужину, и офицеры вышли. Время настало. Но часовые не давали нам шанса. Они не ходили. Один из них стоял прямо напротив единственного пригодного для бегства участка стены. Мы ждали два часа, но пытаться было бессмысленно, и с двойственным чувством недовольства и облегчения мы отправились спать.
Вторник, 12 декабря. Еще один день страха, но страха, все больше и больше переходящего в отчаяние. Все что угодно, но только не новая задержка. Вновь наступила ночь. Вновь прозвучал колокол на ужин. Выбрав подходящий момент, я прошел через прямоугольную площадку и спрятался в одной из контор. Сквозь щель я наблюдал за часовыми. В течение получаса они оставались невозмутимыми и бдительными. Затем неожиданно один повернулся, подошел к своему товарищу, и они стали разговаривать. Они стояли спиной ко мне. Сейчас или никогда. Я выскочил из моего укрытия, подбежал к стене, ухватился за верх и подтянулся. Дважды я опускался обратно, мучимый болезненными сомнениями, но на третий раз решился и вскарабкался на стену. Ее верхушка была плоской. Лежа на ней, я бросил прощальный взгляд на часовых. Они все еще разговаривали, все еще стояли ко мне спиной, но я, повторяю, находился всего в пятнадцати ярдах. Затем я тихо спустился в соседний сад и затаился среди кустов. Я был свободен.
Теперь оставалось дождаться моего товарища. Кусты в саду были хорошим укрытием, в лунном свете они отбрасывали на землю черные тени. В двадцати ярдах от меня стоял дом, и я не пробыл в своем укрытии и пятнадцати минут, как осознал, что он полон народу. Через окна видны были ярко освещенные комнаты, [383] в них двигались фигуры. Это была новая трудность. Мы всегда думали, что этот дом пуст. Неожиданно, какое-то время спустя (сколько точно, я не знаю, ведь обычные единицы времени — часы, минуты и секунды — в подобных ситуациях теряют значение) из дома вышел человек и направился через сад в мою сторону. Ярдах в десяти он остановился и стоял неподвижно, глядя прямо на меня. Я не могу описать приступ паники, охвативший меня. Мое сердце забилось так сильно, что мне стало плохо. Но среди этой бури эмоций рассудок, твердо сидевший на своем троне, шепнул мне:
— «Доверься темному фону».
Я оставался абсолютно неподвижным. Долгое время мы оставались друг против друга, и я каждую секунду ожидал, что он бросится на меня. Через некоторое время еще один человек вышел из дома, закурил сигару, затем оба пошли обратно. Но как только они повернулись, кошка, за которой гналась собака, ринулась в кусты и столкнулась со мной. Испуганное животное издало тревожное «мяу» и рванулось обратно, страшно треща кустами. Оба мужчины тут же остановились. Но то была всего лишь кошка, как они, несомненно, заметили, и они вышли из ворот сада в город.
Я посмотрел на часы. Прошел час с тех пор, как я перелез через стену. Где же мой товарищ? И тут с площадки донесся громкий голос:
— «Все пропало».
Я подкрался обратно к стене. Два офицера ходили туда-сюда с другой стороны, бормоча латинские слова, посмеиваясь и неся всякую чепуху, среди которой я уловил свое имя. Я рискнул кашлянуть. Тут же один из офицеров забормотал что-то себе под нос. Другой сказал медленно и отчетливо:
— «Не можем выбраться. Охрана что-то подозревает. Все пропало. Можешь залезть обратно?»
Тут все мои страхи снова нахлынули на меня. Вернуться назад было невозможно. Я сказал офицерам: