Угрюмые глаза Мария повеселели.
— О, если бы мне дожить до этих дней! — вздохнул он. — Что я пережил, сколько перенес горечи в жизни, борясь с нобилями, и неужели всё это тщетно… для того, чтобы пришел… он… и разрушил?..
Вскочил в бешенстве. Лицо побагровело, вспотело, седая грива и взлохмаченные брови зашевелились, и он забегал по таблинуму, грузный, тяжелый, неповоротливый, натыкаясь на кресла и биселлы.
— Он, он! Всюду он! — шептал Марий. — Победы над Митридатом, осада Афин — ха-ха-ха! А ведь он, злодей, отнял у меня… он…
Задыхаясь, опустился в биселлу.
— Не волнуйся, дорогой мой, — успокаивал его Карбон. — Победы его — ничто в сравнении с теми высокими идеями, какие ты хочешь привить республике. Недаром Посейдоний, умный историограф, не оставляет тебя своими советами. А оптиматов у нас почти уже нет. Мы выкорчуем остатки их, как трухлявые пни, и тогда…
— Да, — вздохнул старик. — Но нельзя же спокойно спать и отдыхать! Нужно готовиться к новой борьбе. Он придет — я его знаю! А я устал от забот и трудов, меня мучает мысль о новых войнах и опасностях… Борьба будет упорная: это не война с Октавием или Мерулой, вождями всякого сброда! — Он помолчал. — Разве он не заставил бежать меня из Отечества? Разве я не скитался, подвергаясь опасностям на суше и на море? И только счастливая случайность помогла мне возвратиться на родину и победить врагов с твоей помощью, Люций Корнелий!
Цинне не понравилось, что Марий приписывает победу себе, а его, Цинну, обходит, выставляя только своим помощником, и он сказал, сдерживаясь от раздражения:
— Оба мы одержали верх над неприятелем, а чья заслуга больше и полезнее — оценит потомство.
Марий хрипло рассмеялся:
— Потомство, потомство! Оно заклеймит нас кличкой разбойников, палачей, тиранов, кровопийц, и я не желал бы пристрастного суда проклятых оптиматов! Я сам себе суд и знаю, за что боролся…
Встал и, ни на кого не глядя, направился к двери.
XXVI
По Риму ходили тревожные слухи: «Сулла идет!» Неизвестно, кто распространял их, но Цинна, уверенный, что это дела уцелевших от разгрома аристократов, требовал от Ойнея розысков виновных.
— А не найдешь — хватай матрон. Заставь их говорить, чем хочешь, и они скажут, — говорил он, нетерпеливо постукивая по столу. — За каждого злодея получишь четыре тысячи сестерциев.
Однако Ойней не радовался деньгам. Он уже нажился, а слухи, распространяемые в городе, доводили его до ужаса; он утратил сон, стал раздражителен. Тукция видела, что мужа грызет забота, но не знала, в чем дело.
Однажды, когда она дожидалась мужа, к ней подошел человек в пилее, с виду вольноотпущенник, однако лицо, гордая осанка и величественные движения изобличали в нем переодетого аристократа.
— Ты жена Ойнея? — спросил он, подозрительно озираясь.
Она кивнула, пристально разглядывая его.
— Знаешь, чем он занимается?
— Он лено…
— Ты не поняла… Известно тебе, чем он зарабатывает деньги по ночам?
Сердце ее тревожно забилось.
— Нет, господин, — шепнула она. — Я спрашиваю его, куда он уходит, а он молчит… И если ты знаешь, научи меня, как заставить его сидеть дома…
Незнакомец молчал, раздумывая.
— А вот и Ойней! — воскликнул он. — Скажи ему так:«Берегись, предатель!»
И незнакомец бросился в ворота, надвинув на глаза пилей. Но как ни поспешно было его бегство, он столкнулся с греком и, прежде чем тот мог опомниться, ударил его в зубы с такой силой, что лено, завопив, покатился по земле.
Тукция закричала. Прибежал сторож и помог господину подняться. Лицо грека было окровавлено. Он тихо выл, как побитая собака.
— Отведи господина в кубикулюм, позаботься о нем, — приказала Тукция.
XXVII