— На шухере я, дед. На стреме, значит. А ты спи. Я посижу.
Белые стружки крутыми завитками падают на колени, ложатся к ногам. Вот теперь, сложись жизнь иначе, были бы у Берендея внуки и внучки, ну хотя бы одна, светловолосая, вот в таких же завитушках-локонах, с глазами синей морской волны, со смехом звонким, прозрачней росы.
Но нет, никто не назовет его дедом. Не вложит теплую, как жизнь, дорогую ладошку в огрубевшие, жесткие руки. Упущено время. Промотал бесплодно годы по «малинам» и тюрьмам. Этого уже не вернуть. Лишь с виду мужик, но уже… Перестойный. Как дерево. Прошло время и нет от него проку. Высохнет и упадет молча, без крика. Была жизнь. Да что в ней вспомнить?
Вот этих, охотников, — каждого в поселке ждут. Жены и дети, внуки. Беспокоятся, переживают. А он? Отбрось концы, никто и не вспомнит. Разве только Харя матюкнет за то, что не сумел его хорошенько вылечить. Да в малине кенты удивятся, что не сумел откинуть копыта, как фартовый, в деле, на воле. Вот и вся память. Жизнь к концу, а итог — как пустой общак,
о котором лучше не вспоминать.
«Ведь могло же сложиться иначе, так нет, не смог остановиться. Все мало было. К большому малое прибавлял. Мол, на хрен бородавка и то прибавка. Вот и прибавили, до самой старости в дураках остался. А все дурость… Хотя, уж если по совести, фартовым тоже не всяк может стать. Да еще паханом. Рисковать собой, все перенести и стерпеть, попробуй… А к чему? Ведь жрал не больше, чем любой другой, кто не рисковал. Зато у фартовых — жизнь! Какая жизнь? Сплошная игра.
С хреновым концом. Что ж, он закономерен. Проиграны годы, целая жизнь. Как плохо, что прозревают фартовые, лишь умирая».
Видно от того, что признать это раньше — означало не жить.
Берендей вздрогнул от неожиданности: чья-то рука коснулась плеча. Оглянулся.
Харя тихо стоял рядом.
— Чего не спишь?
— Не могу, — признался Федька.
— Отчего?
— Ты в бега собрался?
— Ты съехал с катушек? — обиделся Берендей.
— А чего не ложишься?
— Горящую печку как оставлю? — а брось топить, мужики к утру позамерзают. Сам знаешь. Вот и караулю.
— Иди спать. Я посижу, — предложил Федька.
— Слаб ты еще. Окрепни. Тогда поботаем.
— Не смогу уснуть, — признался Харя.
— Да не бойся. Не чеканулся я в такую непогодь глупое затевать. Уж если по хорошей погоде не сбежал, сегодня тебе бояться нечего. Не слиняю. Иди спать.
— Я здесь с тобой посижу. У огня. Так теплее.
— Валенки надень, — потребовал Берендей и неохотно подвинулся, давая Харе место на лавке.
— Ты не думай, что я вовсе блажной. Не стану больше чифирить. Все. Завязал с этим. Иначе окочурюсь когда-нибудь. Не зря ж ты со мной мучился столько, чтоб я себя после всего загубил. И не держи обиду за прошлое, Дурак я был круглый, — каялся Федька,
— Сорвешься все равно, — не поверил Берендей.
— Увидишь. Лишь бы мне одному тут не остаться. Один я — слаб. Жить тошно. Тебе не понять. У тебя хоть кенты водились, а меня ни одна баба на болоте не окликнет. Никому не нужен я, — у Хари дрожали пальцы,
— В детстве все мечтал хоть собаку в друзьях заиметь, чтоб было с кем поговорить, чтоб хоть кто-то понимал и любил, да только и с этим не повезло. Самому жрать зачастую было нечего, не то что псину прокормить, — продолжил Харя.
— Бедолага, — выдохнул Берендей.
Он смотрел на бледного похудевшего после болезни Федьку.
«Сколько ж лет ему? Не так уж много, наверно. На шее морщин нет, мочки ушей не обвисли. Значит, и сорок не стукнуло, А за что он на строгом режиме оказался? Может, что-то крупное спер? Хотя с воровской статьей в бараке все наперечет были известны. А может, насильник? Ну нет, что это я? Будь он таким, сразу бы опетушили и ходил бы в обиженниках. Такие с буграми в очко не играют. За что, на чем он засыпался?»— пытался угадать Берендей — «Может, на работе что утворил, по службе? Нет, видно, грамотешки маловато у него, разговор корявый, деревенский. Но откуда он? Вот ведь смех, сколько уж бедуем бок о бок, а ничего о нем не знаю. Помри он тогда, не знал бы, как и помянуть.»