— Я слышал, что из нее уха хорошая получается.
— Для ухи еще картошка и лук нужны.
— Так надо в ближайшее село смотаться.
— Кому? Мне что ли?
— Я с шофером съезжу. Быстро вернемся. А вы пока рыбы наловите, — попросил охранник.
«Чудной какой-то, лопоухий совсем. Может приказывать, ан просит», — подумал Берендей.
Пока работяги разводили костер и ловили рыбу, вернулся и охранник на машине: привез картошку, лук, чеснок. Берендей тем временем оглядел реку. Прикинул, где лучше ловить и здесь же, на берегу, солить рыбу в бочках. Прикинул, кто чем должен заняться с утра.
Фартовый вместе с Харей, чтоб завтра не терять времени, расчистили от коряг и завалов подход и спуск к реке, растащили заторы из плывуна в воде, и теперь, когда совсем стемнело, сели отдохнуть на берегу.
Темная ночь, окутавшая тайгу, укрыла от глаз расчищенную тропу. Лишь свет от костра, да голоса зэков напоминали, что не все в тайге спит.
Внезапно на плечо к Берендею упала гроздь рябины. Харя испугался, глянул вверх.
— Охранника что ли черт занес?
— Кроншпиль уронил. Вон на сучке топчется, иль не слышишь? — удивился Берендей.
— А разве птицы ночью видят?
— Таежные хоть днем, хоть ночью ориентируются здесь без промаху. Потому что тайга для них — дом. В ней не мы, они хозяева. Его бугры и паханы, а мы лишь чужаки, как я средь работяг, — невесело усмехнулся Берендей.
— Все мы тут — как мышь в лапте. С той лишь разницей, что она вылезет когда захочет, а мы — когда разрешат.
— Не хотел бы мышью жить. Весь век в темноте и страхе, по чужим углам. Нет, слишком коротка жизнь, чтобы ее бояться, — выдохнул Берендей.
— А ты и жил в страхе, да в темноте. И своего угла не имел. Разве не так? — тихо сказал Харя.
— Я никого не боялся. А что работал ночью, так это специфика у нас такая. Извечно в третью смену. А хаз у меня было полно. И каждая — сполна моя. Не клеилось только с мусорами. Ну да так не бывает, чтоб уж совсем все клёво было…
— Ой, что это? — испугался Харя скрипучего крика.
— Сорока. Чего ссышь? Она по своим делам летит. Дрянная птица. У всей тайги в шестерках. Сдохнет суслик — сорока всех оповестит. Задерет рысь зайчонка — сорока первой о том расскажет каждому.
— А ты откуда об этом знаешь? — удивился Харя.
— Не враз же фартовым стал. Была у меня и другая жизнь. Была… А может приснилась?
— Ужинать! Берендей! — разнеслось громкое постукивание ложек.
Наевшись рыбы, сели зэки вокруг костра. То ли грелись, то ли, повинуясь какому-то инстинкту, смотрели на огонь. Каждый свое вспоминал.
Вон у деда Силантия слеза в морщине заблудилась. Старик и не слышит, не смахивает. В золотистом пламени видит свое — играет под солнцем внучек. Смеется весело. Увидеть бы его, такого дорогого, родного человечка. Уж хоть бы не забыл он деда. У того уже две судимости накопилось: за самогоноварение и за кражу яблок из колхозного сада, который сам же и охранял…
Двое, фальшивомонетчики, сушняка в костер подкинули. Оба уже состарились в лагере. Но пытаются не унывать. На воле хорошим художникам всегда заработок найдется. Вот и нынче: запели, поют про чубчик кучерявый. Вполголоса, чтоб последние волосы с лысин со смеху не попадали.
Никифор, подперев щеку кулаком, уставился в огонь. Оттуда вдруг обгорелая головешка выкатилась. Отпрянув, попятился в палатку Никифор. Ползком. Померещилось ему, будто не у костра— у пылающего дома сидит. Который сам же и поджег, а недруг-сосед из окна пылающей головешкой вываливается…
Помешивал угли в костре Ванька. Он боялся с детства, — не любил темноту. Потому подкидывал в костер сухие сучья, чтоб хоть какой-то свет видели его глаза.
Большинство зэков лежали молча, неподвижно, таращась то на костер, то в звездное небо: наслаждались иллюзией свободы. Под громадной елкой устроились охранники. Молодые ребята с едва обозначившимися усами.
Они жадно доедали уху. Гремели ложками, успевая время от времени отмахиваться от комаров. Их автоматы лежали рядом. Охранники искоса поглядывали на зэков.