— А мне он до фени, — отмахнулась баба.
— Слушай сюда, дура! Этот фрайер тебя не минет. Нарвешься на него, — считай, накрылась. Как два пальца обо- ссать — расколет по жопу.
— А чё колоть? Я в дела не хожу. С фартовыми не кентуюсь. Живу, как блядь на пенсии. Тихо. Никуда не суюсь.
— То ты ментам баки зальешь этой темнухой. Но не ему. Он найдет, как тебя колонуть! На предмет того, кого ты нынче греешь, с кем кентуешься, где наши хазы? От тебя ему ничего другого не надо. Дальше нас начнет мести.
— Никого не грею, ни с кем не кентуюсь, кентуха облысела. А хазы не знаю. Вы их меняете чаще, чем лягавые кальсоны.
— «На понял» брать станут. «Хвост» пришьют тебе, — предупредил Дядя.
— С чего дрейфишь? Вот зацепил тебя какой-то Яровой. Да я ему — как свисток транде — без навару вовсе, — не верила Оглобля.
— Ты нынче, как браслетки на руках. А грохнуть рука не поднимается. Чую, погорим на тебе. Но тогда — прощай. Никуда не слиняешь. И усеки: без трепу и темнухи, все станешь выкладывать тому, кого я тебе пришлю. Сама не шарь нас. Мы тебя надыбаем, коль нужда прижмет.
— А если ты мне будешь нужен? — спросила Оглобля.
— Ты меня по хазам не шмонай. А колоть станут, прикинься шлангом. Мне тебе мозги не вправлять. Ты теперь с «хвостом». Сама не дергайся никуда. А со стукачкой — язык в задницу прячь. Допедрила? Ну а теперь отваливай. И моли Господа, чтоб не сбрехнуть лишнее. Особо помни — Яровой не должен знать ничего про меня: ни кликухи моей, ни того, что паханю здесь, — встал Дядя.
Тоська пришла домой, сама себе не веря, что жива осталась.
Ольга спала, свернувшись в клубок. Тихо, безмятежно посапывала.
«Стукачка с нее, как из меня целка», — подумала баба. И, глянув на часы, ойкнула. Четыре часа утра.
Где ж было девчонке дождаться почти до рассвета? Хотя вон на столе накрытые салфеткой котлеты. Чай заварен. Даже Оглоблина постель аккуратно приготовлена ко сну.
Над книгами сидела долго. Вон стопка у настольной лампы топорщится. Тетради, конспектами называются, ручка.
Видно, глаза слипаться стали. Не выдержала. Стакан крепкого чая так и остался недопитым.
Тоська жалостливо смотрела на спящую Ольгу.
Бабе поневоле вспоминалось знакомство с нею. Хрупкая нянечка прощала молча все капризы больных. Умела утешить. К Тоське отнеслась не хуже, чем к другим. Была внимательнее потому, что никто ее не навещал, не интересовался здоровьем. Никто не пришел за нею в больницу.
И девчонка видела, что сама женщина сторонится людей. Не принимает угощений. Видно, потому, что самой ответить нечем. Не затевает и не вмешивается ни в какие разговоры.
Никогда не жаловалась баба на боль и других не слушала.
Своего лечащего врача просила об одном — скорее домой отпустить. Хотя никого у нее не было.
Медперсонал больницы даже шутил, что если бы к ним попадали все такие, как Тося, они прожили б намного дольше. И работать было бы спокойнее.
Тоська никогда не ругала больничную еду. Ей она всегда нравилась. Даже добавку просила. И повара, довольные уважительной женщиной, не скупились на вкусный кусок.
Не ругала Оглобля и больничную постель, белье. Не называла, как другие, затхлым старьем. Она все хвалила.
А потому не только нянечка, но и весь медперсонал больницы относился к женщине с особым теплом. «Уж если в больнице понравилось, как же она, бедная, дома живет?» — сочувствовали ей люди.
Оля обо всем этом напомнила Тоське совсем недавно. Объяснив тем самым, почему поверила и привязалась к ней.
А уж какие люди попадают в больницу, баба и сама видела.
Не то врачам и медсестрам, всем в палате нервы в узлы завяжут.
— Таких падлюг не лечить, кончать надо сразу. И это не грехом, а добрым делом было бы, — избавить людей от полудурков и малахольных. Пришли лечиться — не выпендривайтесь! — лишь один раз не выдержав, заругалась Оглобля на баб-истеричек. Те вскоре сбежали от нее, попросились в другую палату. Но языки за зубами держали, боясь на такую же блатную чувырлу нарваться.
Медики в душе были благодарны Оглобле: пусть грубо, но вступилась за них по-своему, как могла.