Я — вора жертвою была, и воровать я с ним ходила.
Ушла от матери родной, о, судьи, я его любила!
В каком-то непонятном сне я отомстить ему решила,
— вонзила в грудь ему кинжал, о, судьи, я его убила…
— Кончай, завязывай, не могу! Когда ее хоронили, вся Оха плакала. Жалели девку. А я все эту песню вспоминал. Их рядом схоронили. Ее и Привидение. Только его тихо. Без провожающих и цветов. Лягавые шибко торопились.
Берендей слушал и не слышал. Думал о другом.
— Слышь, кент, а ведь там двое Дамочкиных щипачей оставались. Так их все ж угрохал кто-то, — Дядя дернул Берендея за плечо.
— Сами себя замокрили. Верно, склянку не поделили, — отмахнулся Берендей.
— Тебе еще сколько тут кантоваться? — теребил Дядя.
— Сколько сам хочу, — мрачнел Берендей, соображая, что выпитая водка бралась, наверное, и на помин его души.
Дядя откупорил вторую. Разлил поровну. Выпили за всех живых кентов, сегодняшних и завтрашних.
— Лафа какая тут у вас. Мусора не доберутся. Кентам недосуг. Сами себе паханы и бугры. И ни одного судьи на всю тайгу. Хоть ты тут голиком хоть на ушах стой, хоть на жопе барыню играй, — потеплел язык Дяди.
— Это так. Коль окочуришься, некому будет и под корягу всунуть. Потому что, кроме зверья, никого тут нет. И мы сродни им. Даже злей. Зверье себе подобных не жрет. А мы и не подавимся. Вот сам посуди, медведь медведя даже по голодухе не сожрет, рысь с рысью не враждует. А у нас? Кенты?! Друг другу яйца вырвут за грошовый навар. Тьфу, бляди, не человеки, — ругался Берендей, хмелея, воткнув лицо в кулаки.
Федька ел котлеты. Уговаривал Берендея поесть. Тот отмахивался и просил:
— Ты, Харя, не суй в харю жратву. Мечи сам. А лучше — повесели душу. Покажи, как обиженники работяг смешили.
Федька обвязал тощие бедра полотенцем. Согнул ноги в коленях. И раскорячась, с притопом, помахивал рукавицей, как носовым платком, пошел по кругу, выводя гнусаво;
Зять на теще капусту возил,
молоду жену впристяжку водил.
Тпру, стой, молодая жена,
Ну-ка, ну-ка, ну-ка теща моя!
Тебя, старую, и черт не возьмет,
молода жена живот надорвет…
Федька тряхнул худыми ягодицами под громкий хохот. Сорвал с себя полотенце, сел к столу.
— Пофартило тебе с Федькой! Мне бы такого кента, — позавидовал Дядя.
— Ты хлябало не разевай на мое. Мало тебе паханить, так и кента присматриваешь моего. Своих просирать не надо. Все о себе ботаешь. Я жду, когда о моем трехнешь. Иль уже нет моей доли в общаке? Как хаза? Кто ее держит? Где и у кого моя доля? Иль целкой прикинешься, что ни хрена не знаешь? — багровел Берендей.
— Зачем трепаться, все знаю, усекай. Доля твоя — немалая. Куски с тремя орешками. Все в общаке. Никому их в лапы не даю. Общак там, где и раньше. Не меняли. В хазе твоей я кантуюсь. Без форсу. Все путем. Вернешься — получишь обратно. И кентов…
Берендей откинулся от стола.
— А я тебя расколол, Дядя! Падла ты! Возник, чтоб угробить меня! Ну, Цыгана ты не нашел! Это уж явно! Теперь ты хочешь оставить мои башли и хазу, моих кентов и весь навар с «малин»! Тебе надо избавиться от меня, чтоб быть паханом всегда! Вот ты и нарисовался! Терять тебе уже нехрен. Бабы нет. Вот ты и пришел к моим фартовым. Одно не усеку, почему тебя паханом сделали? Ты ж откольник!
— Я в полном отколе не был. Тебе помогал, Привидению. В делах был. Это не откол. Хотел, да не получилось. Твои фартовые знают. И в паханы не набивался. Срывайся отсюда, сам увидишь.
— Срывайся! Тебе брехнуть, что мне чихнуть. А о нем, о Харе, кто подумает? Я кентов не бросаю. Этот мне душу сберег много раз. Теперь он хворый. Ударюсь в бега, его с поселения в зону упекут. Он там уже не одыбается. Загнется за неделю. И вся зона будет знать, что это — мой грех! Кто мне из воров после этого поверит, кто в мои «малины», в кенты ко мне пойдет? Нет уж! Хоть и тяжко здесь, но ни шагу, покуда Харино поселение не закончится. Выпустят его, я на другой день слиняю отсюда, — пообещал Берендей.